Она вспомнила начало ужина. Все шло своим чередом. Случись постороннему пройти мимо, он бы не заметил ничего особенного. Семья как семья, сидят за столом. Папа, мама, двое ребятишек. Ничего интересного.
Но если бы этот прохожий постоял чуть подольше, он, возможно, заметил бы, как дрожала рука Мириам, когда она сняла с плиты сковороду с пастой и опустила ее на подставку в центре стола. Эта дрожащая рука была, наверное, единственным зримым предвестием.
— Тертый сыр все будут? — Голос не дрожал. Все шло своим чередом. Как всегда по вечерам.
Ах нет. Вот это последнее как раз и стало последней каплей.
А дальше? Дальше ничего.
Нередко ей доводилось видеть, как посреди ужина Бен бросал взгляд на свои наручные часы. Или поднимал глаза на кухонные часы, стилизованные под вокзальные, вздыхал при этом. Если дети что-то рассказывали, он коротко ронял «ну да», «правда?», «да?». В этой фазе совместного застолья мысли его были где-то далеко. А глаза всматривались в очередной вариант сценария на мониторе компьютера в кабинете,
Большей частью Мириам быстро отключалась от мысли, что именно в эти недолгие минуты они были семьей, единым целым, и спешила показать, что не ограничивает его свободу. «Если тебе надо еще поработать, то иди, — говорила она. — А мы с ребятами будем десерт». Потом она предлагала принести ему в кабинет сладкое, а если он отказывался — кофе.
Однако в последние годы она поступала иначе. В последние годы ей хотелось, чтобы говорил он.
Когда они только-только поженились, она все списывала на его «призвание» или как это там называется, ведь вся его жизнь была посвящена служению делу. Она просто верила в него, и все. И в себя тоже. В себя как в жену созидающего художника. Она не могла припомнить, когда это произошло. Одно, конкретное событие не вырисовывалось, скорее целая череда событий — и если посмотреть издалека, то вместе они складывались в узнаваемую картинку.
Ей вспоминался день, когда она, присматриваясь к потертостям и проплешинам на диване, внезапно осознала, что они-то имеют прямое касательство к ее собственной жизни. В тот же день она впервые заметила на дощатом полу царапины и стертую краску, которые за долгие годы образовались от передвигания стульев вокруг обеденного стола. Сам пол всегда вызывал у нее ассоциации с традиционно темно-зелеными крашеными половицами фермерской усадьбы, но в тот день усадьба вдруг исчезла, остался только старый, облезлый пол, вызывающий депрессию.
Поначалу она пыталась смехом вытеснить это ощущение. Невольно вспомнила тяжелые шведские или польские фильмы, где душевное состояние героев изображалось посредством выдранных оконных рам или обвалившейся печной трубы, сначала дымящейся, а в следующей сцене уже не подающей признаков жизни. Иногда Мириам останавливалась в дверях его кабинета и думала о временах, когда еще боготворила его. Как давно пришел конец этому обожанию? Она стояла в дверном проеме, смотрела на его согнутую фигуру, руки на клавиатуре компьютера, лоб в морщинах, от напряжения и сосредоточенности, — раньше она вправду думала, что он поглощен работой и потому не замечает ее, однако в последние годы и в этом стала сомневаться. Вполне допускала, что он прекрасно видел собственную жену в дверях, но предпочитал делать вид, будто не замечает.
И кое-что еще. И это кое-что в два счета не объяснишь. Мириам однажды говорила на эту тему с Лаурой — они зашли в городе в ресторанчик и заказали вдвоем аж три бутылки вина.
— Знаешь, что это такое? — вздохнула Мириам. — Все стало так предсказуемо, может, это мне и мешает. Раньше я еще думала: он живет в своем мире, это тебе не хухры-мухры. А в последнее время увижу его за компьютером и сразу представляю себе контору. Мне делается не по себе. Представляешь, мужики, у которых контракт, их же весь день нет дома. Сидят по своим конторам. А ты тут с десяти до пяти дурью маешься. Нередко и дольше. Бывает, он и дома работает.
В этом месте рассказа Мириам Лаура громко рассмеялась, а на вопрос, что ее так рассмешило, Лаура сказала, что выражение лица Мириам. Надо бы ей, Мириам, посмотреть на себя в зеркало.