Могу предположить, что на моем лице уже поигрывала снисходительная улыбочка. В то время мне исполнилось шестнадцать. Я уже имел определенное мнение о том, каков вкус яблочек на древе познания добра и зла. И мой слух безошибочно реагировал на дидактические контрапункты в родительских речах.
— Трудолюбие и самодисциплина, — с лекторской методичностью развивал тему папа. — В каждом человеке от рождения соседствуют невоздержанный зверь и разумный человек. Вокруг множество соблазнов, без счета удовольствий… Но человек должен работать. Должен в ежедневном труде реализовывать себя. Только самодисциплина позволяет разумному человеку властвовать над зверем.
— Возможности человека безграничны, если только он обладает трудолюбием и самодисциплиной, — говорил папа. — Александр Македонский, например. Столько времени проводил в занятиях и работе, что у него не хватало времени на сон. Он спал сидя, держа в руке металлический шар. А под шаром ставили медный сосуд. Как только Македонский засыпал, шар падал в сосуд и грохот будил императора. Пять минут, и голова опять была свежая. Или римский император Юлий Цезарь. Так развил свои умственные способности, что мог одновременно читать, писать и говорить о трех разных предметах с тремя собеседниками.
Мы острожно подкладывали на тарелки следующие куски, испытывая неподдельное почтение к Александру Македонскому и Юлию Цезарю и их власти над собой. Честно говоря, было приятно оттого, что от нас сейчас не требовалось спать, держа в руке медный шар, или одновременно читать, писать и говорить с тремя собеседниками.
Мама слушала исторические экскурсы вполуха, машинально примечая, что из приготовленного исчезает с тарелок быстрее, а что медленнее, что стоило приготовить еще раз, а что нет.
— Я, между прочим, тоже… — чуть смутившись, добавлял отец. — Когда учился в Академии в 44 году… Время было военное, ребята на фронте жизнью рисковали, а меня послали учиться… Так вот, я тренировал себя… Ерунда, в общем, но… Словом, я мог писать стихотворение по–немецки, например Гейне, и одновременно переводить его вслух на английский язык, но не просто, а в обратной последовательности, от последней строчки к первой.
Наши взгляды теплели. У нас не было никаких сомнений, что наш папа — тоже великий человек, ничуть не меньше, чем Александр Македонский или, там, Юлий Цезарь. Кроме того, папа был наш, родной, и мы любили его.
Ах, какое чудо были эти воскресные завтраки всей семьей! Как нам было хорошо вместе!
Новая жизнь, в которую оказался вовлеченным Митька, произвела на него сильное впечатление. Он ходил притихший, с горящими неизвестным огнем глазами, переваривая внутри что–то новое и удивительное, вдруг свалившееся на него. Его рассказы были отрывочны и несвязны.
К счастью, школа лояльно отнеслась к митиным занятиям.
— Пусть снимается, — махала рукой завуч, к которой мама время от времени приходила договариваться о пропусках занятий. — Потом наверстает. Я ведь сама в молодости… Художественная самодеятельность… Мечты, мечты… Думала поступать в театральный. Помните, как у Есенина: «И какую–то женщину сорока с лишним лет, называл милой девочкой…» Впрочем, это уже другое, — поправлялась она и сворачивала разговор.
Пятнадцать съемочных дней конечно же вылились в то, что Митька почти целый год — с сентября по июль — жил под знаком кинематографа. Потому что нужно было репетировать перед съемками, примерять костюм, пробовать грим, подправлять дикцию и так далее. Потом дополнительно снимали сцену, которой не было в начальном варианте сценария. Потом переснимали брак. Потом, после монтажа и резки, озвучивали и переозвучивали.
Потом тянулись какие–то бесконечные специфические этапы кинопроизводства: утверждения, цензурные просмотры, прием комиссиями, изготовление прокатных копий…
Но в конце концов все осталось позади.
Мы всей семьей ходили на премьеру в кинотеатр Колизей. Во время показа так волновались, что едва поняли сюжет картины. Все ждали появления на экране Митьки. Когда он наконец появился, у меня, настроенного, в общем, иронически, вдруг защипало в носу.
Потом съемочная группа стояла на сцене и слушала аплодисменты. Наш балбес находился по правую руку от меланхоличного Гроссмана и иронически разглядывал зал. Стоять на сцене ему, судя по всему, нравилось.
То, как Митька держался во время премьеры — естественно и просто, — нам понравилось. Как держался сын Табакова — нет.
Премьера прошла успешно, и фильм, как говорят киношники, вышел на широкий экран.
Фильм имел успех. О нем заговорили. Гроссман, как писал «Советский экран», поставил в своей картине острые проблемы и создал запоминающуюся картину. Да и просто, фильм получился живой и трогательный, без сентиментальности и общих мест. А заключительные сцены вообще нельзя было смотреть без слез.
Тогда мы еще не подозревали, что это может означать.