Соответствующий архетип, представляющий собой «маленькую постыдную тайну», болезненную травматическую фиксацию, настолько важен и глубоко укоренен, что образует мигрирующую структуру, транслируемую за пределы христианского самоощущения. Невыносимое признание вновь восстанавливается в советской империи, в СССР, но уже в коммунистической версии:
Мы богоизбранные, поборники Истины и наследники ее, мы, советский народ, мы, русские! Есть наверняка что-то очень важное в этом испытании, не может же так быть, чтобы оно выпало нам зазря и неизбывно, столетие за столетием преследовало нас? Этот излом, не укладывающийся в сознании, травматизирует и невротизирует социальное тело, но он же оборачивается своеобразным вечным двигателем, без которого национальная идея остается абстрактной и бессильной. Здесь уместно процитировать весьма интересное соображение Владимира Мартынова: «Национальная судьба может явить себя только в неком невербальном знаке, подобном гексаграмме. Национальная судьба – это иероглиф. Национальная идея может иметь место, а может и полностью отсутствовать, ибо она вторична по отношению к национальной судьбе. Национальная судьба наличествует всегда и во всем, независимо от того, существует или не существует соответствующая ей национальная идея. Так, в ельцинские времена все СМИ были заполнены судорожными призывами к нахождению и формулированию национальной идеи, которая, несмотря на все усилия, так и не смогла явить себя миру, но в то же время национальная судьба явным образом подала свой знак, обозначив себя в словах Ельцина “такая вот загогулина вышла”… Загогулина – это наше все. Белый дом, ставший наполовину черным в результате танкового обстрела, есть, конечно, не что иное, как загогулина. Загогулиной являлся и сам Ельцин, так и не смогший выйти на встречу с президентом Ирландии. Словом, загогулина можно определить и все, что произошло с нами, и нас самих. Можно говорить о перестройке, постперестройке, о рынке, демократии и либерализме, о патриотизме, великой русской культуре и об особенном, ни на что не похожем русском пути – но все это будет лишь словами, в то время как загогулина каким-то непостижимым образом отражает состояние пребывания в реальности»[115].
Насчет того, что национальная судьба есть у всех, – вопрос спорный, это скорее заклинание, а в остальном Мартынов прав. Иероглиф, загогулина, разлом, первичная сцена – это пусковые механизмы некой микроистории, намного превосходящей «выставочную» национальную идею по своей достоверности, да и по важности тоже. Внешняя лакировка имеет свои резоны (признанную форму легитимации), но если под ней не скрывается какая-нибудь загогулина, все это лишь кимвал бряцающий и водопад шумящий… Историческую работу совершает только первичная сцена, включающая в себя и элементы злорадства, и даже компоненты автотравматизма. Допустим, Хрущев, человек горячий и несдержанный, просто проговорился. Возможно даже, он вовсе не говорил этих слов, но то, что их ему приписывают с такой настойчивостью и сладострастием, само говорит о многом.
Подобных проговорок, близких к сокровенной загогулине, можно найти немало. Вот Татьяна Толстая, ведущая «Школы злословия», беседует с американским славистом и неожиданно замечает: «Да, американцы очень ценят Достоевского и Толстого – и чтобы читать их в оригинале, многие берутся за изучение русского языка. Но вот что я заметила: в подавляющем большинстве случаев энтузиазм угасает, как только они доходят до буквы “щ”. Им начинает казаться, что это уже слишком. Но ничего не поделаешь, есть такая буква!» Татьяна Толстая произносит эти слова как скрытую угрозу, в подтексте, где-то в самой глубине просматривается (то есть прослушивается) характерный мотив, садомазохистская контаминация: