– Ничего себе, переходящий символ, скоросшиватель имперской сборки, – скажут уже не раз упомянутые поборники. – Ничего себе, доблестное русское воинство! Что вообще может быть позорнее пьяного, оборванного солдата, продающего нательный крест? А этот, с позволения сказать, предприниматель – душегуб, на все готовый ради своей страсти? По одному плачет тюрьма, по другому – виселица…
Но князь Мышкин не спешит осуждать «христопродавца» и выражает радость тому, что побратался с Парфеном Рогожиным. Каким-то знанием он знает, что в иной, в роковой час и солдат, и купец смогли бы постоять за Россию, теперь же, в свой худший час, они не отброшены, а приняты в душу святого юродивого, и поскольку в этой душе им нашлось сочувствие и сострадание, то подобную совместность, может, и следует назвать словом res publica в изначальном его смысле. Где тонко, там и рвется, любой общественный договор, продиктованный извне, на основе абстрактной «общепринятости» был бы давно уже разорван, и только органическая связь продолжает удерживать в совпадении устремленные к падению души. Никакого этического смысла по протестантской шкале в этом удержании нет, нет и такого правопорядка, в котором странные действия князя Мышкина (действия всепонимания) могли бы вызвать гражданское одобрение. И все же в этом круговороте креста есть нечто важное и даже в высшей степени важное. Слова о всеединстве и восприимчивости останутся пустым звуком до тех пор, пока они лишены чувственной материи, хотя бы одного решающего примера. Путь через снисхождение, всепонимание и братание, обрисованный Достоевским, убедителен именно потому, что в нем нет декорированной поверхностной видимости, защитного правового кожуха, без которого атомарные индивиды не знают, что делать друг с другом, и не знают, что можно испытывать, кроме ужаса, недоумения, недоверия. Струнки души русского читателя вполне могут отозваться правильным, понимающим резонансом, но объяснить на уровне принципа, что есть такого величественного в этих обменах, и в самом деле непросто. Нечто подобное, видимо, имел в виду Гете, когда заметил: «Схватывать и постигать форму легко, но очень трудно переварить материю»[97].
Материя простейшей социальности точно так же трудна для переваривания, ибо включает в себя гигантские куски невразумительности, несовпадений, обманутых ожиданий, – и все же лишь углубление в эту материю, ее прохождение насквозь, как нечто в принципе возможное, способно запустить режим истины посреди всеобщего недоверия. В правовом государстве, где никто друг другу не холоден и не горяч, «крестовый обмен» знаменует лишь тотальное бесправие. И все же усилие освоения трудноперевариваемой социальной материи при отсутствии исчислимой формы, в абсолютной расхристанности, соответствует чеканному тезису Гегеля: «Истинное могущество духа состоит в том, чтобы удержать себя в абсолютной разорванности»[98]. Именно такое усилие и предпринимает князь Мышкин – но не как «социальный работник», совершающий жест точечной социальной реабилитации, а как лоцман Ноева ковчега, не отделяющий чистых и нечистых, ибо все уже на борту. Князь Мышкин – имперский кормчий, сохраняющий судно на плаву.
Прозорливость Достоевского состоит, в частности, в том, что и князь Мышкин, и Алеша Карамазов, совершенно непричастные ни к какому официозу (к каждому из них применимо определение «частное лицо»), задают форму для сырой материи общения, без их малозаметных усилий близлежащая вселенная одиноких душ превратится в неспасаемые обломки окончательной богооставленности. Но каждый из них безоружен и бесстрашен, именно этим они и обезоруживают врагов, предотвращая войну всех против всех и вселяя мужество быть.
Давайте вновь обратимся к высоким договаривающимся сторонам общественного договора. Мы теперь можем сформулировать один из важнейших парадоксов: этот договор действительно приостанавливает войну всех против всех, но отнюдь не заменяет ее всеобщим миром. Общественный договор фаустовского типа – это договор не о мире, а о перемирии, впрочем, о каком вечном мире можно говорить в состоянии грехопадения? – так ставит вопрос любая христианская эсхатология. Но дальше начинаются расхождения, разночтения на тему «что делать?». Версия Левиафана известна, более трех столетий она была господствующей, продемонстрировав в том числе и свои лучшие стороны и благополучно исчерпав их за это время.