Но до кухни не дошел. Нудно скрипели половицы. В дощатых комнатах щели большие. Из одной комнаты валило тепло, и кто-то сонный дышал. Посмотрел в щелку. Топилась железная печка, а над ней на веревке — бабья одежда. Капала на печку с одежи вода, и с каждой каплей… ш… шип… ш… шип… Спит девка на спине, одеяло по шею — ничего не увидишь. Только где грудь манящий колышется бугорок да падает с лампы свет на лицо. На лице резко обозначены скулы и длинные ресницы, что черный бархат.
— Эх, девка таежная, ядрена-зелена!..
А в соседней комнате что-то зашуршало. Повел глазами и в щели слева увидел знакомые таксаторовы зенки. Трусливые и бесстыжие, с мутью.
— Смотрит, кисель… Тьфу!.. А ну вас всех к черту, дьяволы!.. — громко сказал Антон.
Назад пошел веселый.
Глава шестая
1
Когда утром проснулся в палатке, Дегтярев почувствовал — что-то переменилось. Был брезент вверху не грязен, а желт, а на желтом тихо играли кленовые листья. Выскочил — вверх уплывало небо, и солнце резвилось зайцами по мокрому листу. Солдаткин луг оделся травой по колено, и за лугом, что кончался в ста саженях обрывом, дымилась утренним паром глина. Сладко шумела кривоствольная забока[3], и, перебивая ее, сердито урчала невидная за забокой Улахэ. Чудились за рекой поля со вспрыгнувшей кверху пшеницей, а за полями качались в дрожащем воздухе сопки, чернея чужими заплатами прибитого к земле пепла.
Он быстро скинул рубаху и побежал к колодцу. Долго с приятной дрожью полоскался в корыте для лошадей, покрываясь пупырчиками, как гусь, и, ничего не поев, накинул пиджак, пошел к парому.
Тун-ло переночевал в фанзе паромщика, встретился на дороге. Постояли в коричневой дорожной грязи, поговорили — так, ни о чем. С людьми встречаться не хотелось. Антон свернул с дороги и, пропитав росою штаны, вышел ниже речного колена. Оглянулся. Где кончалась забока, дымила черной трубой паромщикова фанза. На холмах паслись коровами сандагоуские избы, и церковный крест блестел на солнце, как игла. Из деревни по дороге к парому гусеницами ползли телеги. Глянул вниз — расстилалась меж раздавшихся сопок с помутневшей и вздувшейся пеной рекой васильковая, пахучая, хлебная, зеленоросая падь. Зуд пошел от сердца к голове и вниз через колени к пяткам. Сбежал на припек, развалился и, чувствуя, как млеет от сырости спина, долго лежал, ни о чем не думая. Только раза два вспомнил почему-то Каню и тогда улыбался.
Тун-ло встретил по дороге не одну подводу.
2
Тянулись мужики на поля с палатками на ночь, с сапками, с косами. Хоть не пришел Петров день, да буйная выросла за дожди трава. Тянулись с мужиками и бабы. У баб в телегах зыбки, а в зыбках ребята. Ребята кричали, и вместо сосок давали им бабы черный хлебный мякиш, смоченный слюной.
Тун-ло останавливался у каждой подводы и говорил:
— Не нужно ехать. Сегодня днем или ночью придет большая вода. Тун-ло знает. Никто не вернется домой. Много будет сирот в долине.
С гольдом приветливо здоровались, но назад никто не возвращался. Большая вода приходит постепенно, а баштаны оправились и заросли бурьяном. Не затем бог дал дождя, чтобы все труды пропали из-за травы. Тун-ло не любил повторять одну вещь одним людям два раза. Но следующей подводе говорил то же самое. Однако и следующие подводы ехали дальше.
Всякий гольд думает мало, больше созерцает. Но Тун-ло думал. Он думал, что среди русских людей много глупых и что, может быть, будет лучше, если их убавится.
В волостном правлении у Неретина застал старик Жмыхова.
— Посиди, — сказал ему Неретин.
Тун-ло снял шапочку, достал из синих шаровар трубку, длинную и тонкую, как соломина, с блестящим чубуком. Закурил, сочно причмокивая губами. Губы у гольда тонкие, обветренные, в красной шелухе, и голова белая, как дым.
Жмыхов говорил.
— И еще, Иван Кириллыч, зря пущаешь в волость разные газеты. Ни черта не поймешь — ясное дело. Присылал бы уж которую одну. Получше. Тебе, поди, известно. А то — и контрибуции, и "Голос" какой-то, и Учредительное собрание — черт-и поймешь…
— Насчет газет верно, — сказал Неретин. — Это наша ошибка. Исправим. Один ведь работаю, пойми, а делов много.
— А Кислый?..
— От Кислого по способностям. Так и со всякого другого. Тут поумней нашего люди нужны, только не идут. Сволочи.
Жмыхов посмотрел на ноготь большого пальца и, снимая отросшую черную каемку, спросил:
— И к чему придем?
Неретин вспомнил почему-то приходившего утром отца Тимофея. Лукавые его полтавские глаза особенно. Сказал, тихо посмеиваясь:
— Попа ты привез. Был он сегодня. Чудной. "Кончились вам денежки", говорю, а он: "Знаю, мне, мол, Жмыхов со Стрюком еще в Самаре сказывали". "Зачем же ехали?" — говорю. "Прополоскаться, говорит, на одном месте надоедает…"
И вдруг схватив на столе газету, крикнул Неретин, брызнув упоенно слюною:
— Вот к чему придем! Понимаешь?.. — И подчеркнул ногтем: "Вся власть Советам рабочих, крестьянских и солдатских депутатов". — Это сначала, а потом дальше…
Называлась газета — "Красное знамя".