Дом был записан на зятя Илью Ильича. Это сидело занозой в сердце. Не то чтоб не доверял. Но все-таки не зря ведь говорят: «Береженого и Б-г бережет». А тут еще жена, что ни день стала подзуживать: «Перепиши дом. Перепиши. Не приведи Б-г, разойдутся Ирина с Ильей, плакали тогда денежки. А ведь здесь за каждый гвоздик, за каждую досточку плачено». Конечно, срезал тотчас: «Не твоего ума дело. Не тобой заработано, не тебе печалиться». Но все равно где-то в глубине души саднило, скребло. И от этого еще больше ярился на жену. Раньше, когда целые дни проводил на службе, частенько и вечера, и праздники прихватывал, многого не замечал. На многое закрывал глаза. Службе отдавался весь, без остатка. А теперь целый день вместе, словно привязанные. Всякое лыко шло в строку. Как тараканы из щелей ползли со всех сторон недобрые мысли о жене. Закипал от малейшего пустяка, раздражался. Понимал, как часто мелочны бывают его придирки. Пытался себя сдержать, обуздать. И от этого еще больше ярился. Вот и сейчас мысли покатились по проторенной дорожке. «Всю жизнь за копейку держится, – привычно-раздражительно подумал о жене, – то, что вчерашний рубль сегодня и полушки не стоит, этого ей никак не втолкуешь. А гвоздочки, досточки, нынче ахнуть не успеешь, могут тюрьмой обернуться. Время горячее. Разбираться не будут. Мало того, вчерашние друзья еще подставят, чтоб себя выгородить. А ведь я давно знал, чем вся эта ярмарка должна кончиться. Рано или поздно начнут кричать: «Держи вора!» Тут уж берегись! Первого, кто под руку попадется, схватят. Абсолютно честных нет. За каждым хоть маленький грешок, да водится. Когда у котла стоишь, поневоле оскоромишься, особенно если на черпаке руку держишь. Но ведь во всем нужно знать меру. Ну раз приложился! Два! Три! Но не до икоты, не до блевотины. Пока был в стране хозяин, за это сразу голову отсекали, не стало его, и превратили все в свинарник. Визжат, хрюкают, друг друга отталкивают. Сраму не оберешься. Мы же на высоте! На виду! Народ не слепой. Ему снизу хорошо все видно! Хорошо!» От этих невеселых дум он как-то скис. Работа разладилась. Вяло, кое-как расчистил дорожку до сарая. Открыл тугую примерзшую дверь. На него пахнуло березовыми поленьями. Можейко с силой втянул в себя чуть горьковатый морозный запах дерева. Окинул взглядом правильную строгость деревянной кладки. Казалось бы эка невидаль! Поленница! Но отчего-то вдруг умилился. И почудилось, словно тяжелый камень с души своротил. Второй раз за это утро подумал: «А все-таки молодцом, что свил гнездо. Молодцом! А что на Илью записано – ничего не поделаешь. Как говорится, жена Цезаря должна быть вне подозрений. Положение обязывало. Вот и изворачивался, как мог. Зато на всех пленумах, собраниях глаз не опускал, не прятался. Хотя, если разобраться, черт знает что! Не крал, не грабил, а хоронюсь, вроде тать из татей! Уж сколько лет как отстроился, а квитанции все до одной под замком прячу. Дороже чем зеница ока стали. Потому что если захотят – закопают. Конечно, обидно! Да и Илья, если разобраться. не сахар. Сколько пришлось уламывать, уговаривать. Нет, не копеечник. Не жмот. Но с принципами, – Можейко недобро усмехнулся. Зятя недолюбливал. Чуть ли не с первого дня понял, что за крепкий орешек попался, – такие, как он, на барахло не размениваются. Им все подавай по-крупному. В мировом масштабе проблемы решают. В молодости хотел весь мир перевернуть. Чтобы ни пастухов, ни собак, ни волков. Одни только овечки, вольно пасущиеся на траве. Конечно, жизнь посадила на шесток. Понял, что ни он сам, ни принципы его никому не нужны. Сейчас, небось, опять расшебуршился. Думает – его время пришло. – С ехидцей пробормотал: – нет, брат, шалишь. Во все времена нужны верные и покладистые. Любая власть только таких и любит, и голубит. – Когда-то спорил, убеждал. Хотелось обратить в свою веру. По торной дорожке направить. Не вышло, что ж теперь? Снявши голову, по волосам не плачут». Можейко отобрал толстые сухие поленья. Увязал их веревкой. Потом подошел к люку, ведущему в подпол. Резко рванул на себя кольцо, вделанное в крышку. Там, в закроме, хранилась укрытая мешковиной и сеном, отобранная еще ранней осенью картошка. В углу, в песке, была зарыта морковь. На полках белели аккуратно разложенные ядреные кочаны капусты. Пахло землей, застоявшимся теплом и яблочной прелью. «Никак, опять шафран подгнивает?» Он тотчас спустился вниз. Начал озабоченно перебирать яблоки, уложенные в ящики, после внимательно оглядел кадушки с соленьями. Вынул огурец, пахнущий укропом, смородиновым листом и чесноком. Маленький, не больше мизинца, с пупырчатыми бочками. Не удержался, откусил половину. Огурец аппетитно захрустел на зубах. Он даже чуть прижмурил глаза от удовольствия. И в этом добротном доме, построенном на долгие годы, и в этом подполе, наполненном отборной снедью, и даже в поленнице он любил ту прочность бытия, без которой давно уже не представлял своей жизни. И мысль о том, что может все потерять в один миг, казалась ему бездонной, черной пропастью. Частенько в думах своих он глядел в эту провальную страшную яму и цепенел от страха. Вот и сейчас припугнул себя для острастки. «Не ропщи, не ерепенься! И без этих крох можешь остаться. Сам знаешь, в нашей буче боевой и кипучей от сумы да тюрьмы никто еще не зарекался! – Сердце почему-то ёкнуло и покатилось вниз. Внезапное предчувствие опасности охватило его. – А что! Очень даже может быть. Экспроприация – это словечко для нас родней родного. Нет, сделано верно. Дом с Ильи на себя переписывать не буду. Еще неизвестно, куда всё может повернуться».