С чего это меня потянуло на, как говорят в музее, вещеведение? И почему запомнились именно современные вещи? Бабушка мучила меня, заставляя правильно раскладывать вилки и ложки, я, кажется, и сегодня смогу стильно – конусом – завернуть полотняную столовую салфетку, чтобы вставить ее в серебряное кольцо. Маме родители подарили на свадьбу хороший фарфор и столовое серебро, мама и сама докупала что-то сервировочное в комиссионках. Сугубо в интересах хлебосольных – антиквариат как таковой родителей не интересовал. Они любили устраивать большие приемы, и сервировка у мамы всегда была на высоте. Все это касалось приличий, обихода, обязанностей. А меня как личности совершенно не касалось. Затронуло совсем другое: вот эти считанные предметы нового облика. О дизайне ли сейчас вспоминается? Впоследствии я много писал о дизайне, был знаком с Гаэтано Пеше, Филиппом Старком, кем-то из группы Мемфис. О наших, собственных, прикладниках и не говорю. Словом, в теме. Но это тема совсем другая. Александр Блок написал общеизвестное и в силу избыточного цитирования немного отдающее банальностью: «Случайно на ноже карманном / Найди пылинку дальних стран / И мир опять предстанет странным, / Закутанным в цветной туман!» Задуматься – каким был дизайн этого ножика? Да таким, чтобы с него не стекали воспоминания. Чтобы он аккумулировал некий личный человеческий опыт. Иначе откуда взяться пылинке дальних стран? Когда предмет воспринимается музейно, как явление материальной культуры, формообразования и стиля, опыт его бытования выносится за скобки. Дизайн не для пылинок, их смахнут специальной метелочкой хранители. Почему меня не отпускают образы скромных предметов нашего семейного обихода? Попробую понять и объяснить. Предметы эти были нового облика, но, еще важнее, физической новизны, то есть без опыта бытования. Никто ими не пользовался, они как бы создавались для нас. Они заменили старый предметный мир, в нашем случае – казенный в буквальном смысле. Тот был захватан чужими руками (да и для бабушки с дедушкой он был чужим, временным, они этого просто не желали замечать). Этот был на слабых тонких ножках, подвижный, весь какой-то неуверенный, как новорожденный жеребенок, робко откликающийся на непривычную кличку «дизайн». Предметы без опыта бытования, тем не менее, были рассчитаны не на абы какое, а на счастливое будущее. В них был заложен оптимизм: неизбежность попадания в правильные руки. Тоталитарному человеку такие предметы не подходили идеологически, патриархальному – стилистически, прагматичному – неконвертируемостью (другое дело – карельская береза). Они были – для нас. Для молодых моих родителей и для меня, ребенка, каким-то краешком невинного сознания ухватившего прелесть обновления и перемен.
Вещи не ошиблись. Они прожили долго и в ладу с нашей семьей, и остались в памяти образом новизны и надежды. Конечно, добрый опыт бытования – плод счастливого стечения обстоятельств.
Как-то дома у Б. А. Смирнова, автора «того самого» графина «Крепыш», классика формообразования во всех областях нашего прикладного искусства, я увидел не распакованный бритвенный прибор, купленный в Швеции. Предмет массового, промышленного производства. Старик повесил его – среди очень даже не плохих картин – как образец высокого дизайна. Настолько высокого, что рука у него не поднялась раскрыть упаковку и использовать бритву по назначению. Так он говорил во всяком случае. А все-таки выставлял он, как я думаю, не дизайн. Повесил на стену, чтобы каждый день иметь перед глазами некий опыт своей жизни. Понимание формы и функции, которое легло в основу подобного дизайна бытовых вещей, ему, человеку авангардного мышления, открылось еще в двадцатые годы. Да тоталитарное время отбило это мышление, как отбивало почки в камерах на допросах. А потом, когда стало «можно», уже производство настолько отставало, что было не до шику. (То есть до нормального уровня западного дизайнерского мышления.) Так что не образец дизайна Смирнов держал перед глазами, а образ неосуществленного. (При том, что сделать в нашем искусстве предметного мира удалось ему, пожалуй, больше, чем кому-нибудь из его поколения.) Я и сам испытал нечто подобное. Впервые попав в США и в музей Modern Art, я, взрослый человек, чуть не заплакал, увидев на гигантской стене, среди полотен и арт-объектов, настоящий вертолет, пришпиленный на плоскости, как стрекоза на планшете собирателя насекомых. «Боже, – подумал я, – никогда не смогу так – среди картин – повесить подобный объект, не дадут, хоть тресни». Такой вот картинкой это и осталось в памяти: дизайн неосуществимого.
Может, потому мне так дороги считанные предметы из нашего дома времен моего детства: новые, не знавшие чужих рук, они были созданы для нас, и слов «неосуществленный» и «неосуществимый» еще не было в моем словаре.
Любимец советских богов