Четыреста солей, полученные от Итипайи, ушли на дорогу, и первые трое суток в Лиме у него маковой росинки во рту не было. Он безостановочно бродил по улицам, стараясь держаться подальше от центра, холодел всякий раз, как возникала впереди фигура полицейского, перебирал имена и сейчас же отбрасывал: Лудовико — и думать нечего, Иполито служит в провинции, а если вернулся в Лиму, то заодно с Лудовико, нет, Иполито отпадает. Он не думал ни об Амалии, ни о девочке, ни о Пукальпе — только про полицию, про еду, про курево.
— Представляете, ниньо, ни разу не решился попросить хлеба, — говорит Амбросио. — Только покурить.
Когда становилось совсем невтерпеж, он останавливал на улице прохожего, просил сигарету. Он брался за любую работу, где не требовали документов: разгружал машины в Порвенире, жег мусор, поставлял в цирк Кайроли бродячих кошек и собак на прокорм хищникам, чинил канализацию и даже был подручным у точильщика. Иногда, в Кальяо, случалось ему подменять на несколько часов докера, и тогда дня на два, на три хватало, чтобы не голодать. Однажды ему сказали: одристам нужны люди расклеивать предвыборные плакаты. Проваландались всю ночь по центральным улицам, но их только накормили и напоили. Вот в какой-то из этих голодных, бродяжьих, беспокойных дней он и познакомился с Панкрасом. Он ночевал в Нараде, под грузовиками, в канавах и сначала чувствовал себя защищенным и укрытым всем этим множеством нищего и случайного народа, спавшего бок о бок, пока не услышал, что и здесь полиция время от времени устраивает облавы с проверкой документов. Тогда начался для него мир самодельных лачуг: он узнал все эти самостройные кварталы, ночуя то здесь, то там, и наконец где-то повстречал Панкраса, и тот его приютил. Панкрас жил один, в его хибарке нашлось Амбросио место.
— За столько времени он первый ко мне по-человечески отнесся, — говорит Амбросио. — А ведь он меня не знал и навару ему с меня никакого. Сердце золотое, вы уж мне поверьте, ниньо.