Да, ему повезло, что он встретил Карлитоса, что побрел не в пансион, а на площадь Сан-Мартин, что не пришлось в полном одиночестве плакать в подушку, чувствуя, что мир рухнул, не зная, покончить ли с собой, убить ли отца. Бедный старик, Савалита. Да, он сумел встать, сказал «до свиданья», вышел из комнаты, столкнувшись в дверях с Робертито, и добрался до площади Второго Мая, так и не поймав такси. Ты жадно заглатывал холодный воздух, Савалита, ты слышал, как колотится сердце, и время от времени переходил с шага на бег. Ты вскочил в автобус, вылез на Кольмене и вдруг увидел, как из-за столика в баре «Села» поднимается несуразная фигура Карлитоса и машет тебе рукой. Ну что, Савалита, вы уже были у Ивонны? Пришла к вам эта самая Кета? А Бесеррита где? А Перикито? Но когда он подошел поближе, сразу заговорил по-другому: что стряслось, Савалита?
— Мне плохо. — Ты, Савалита, вцепился в него. — Мне очень плохо, Карлитос.
Да, это был Карлитос, и он смотрел на тебя в растерянности, а потом хлопнул по плечу: надо пойти дернуть, Савалита. И он покорно поплелся за тащившим его Карлитосом и, как лунатик, спустился по лесенке «Негро-негро», слепыми спотыкливыми шагами пересек полутьму бара. Их всегдашний столик был свободен, два немецких пива, крикнул Карлитос и откинул голову к колонкам «Нью-Йоркера».
— После очередного кораблекрушения нас всегда прибивает к этому берегу. — Его косматая голова, думает он, и светящееся в глазах участие, и небритое лицо, и желтоватая кожа. — Этот шалман нас притягивает.
— В пансионе я бы, наверно, сошел бы с ума, Карлитос, — сказал Сантьяго.
— Я-то подумал сначала, что это так называемые пьяные слезы, но теперь вижу: нет, — сказал Карлитос. — С Бесерритой нельзя не поругаться. Он что, напился и покрыл тебя в три этажа? Не обращай внимания.
Язвительные, глянцевито поблескивающие разноцветные карикатуры по стенам, говор и гул невидимых посетителей. Официант принес пиво, они выпили одновременно. Карлитос поглядел на него поверх стакана, протянул сигарету, чиркнул спичкой.
— Помнишь, Савалита, здесь мы с тобой вели нашу первую мазохистскую беседу, — сказал он. — Здесь мы признались друг другу, что я не состоялся как поэт, а ты — как коммунист. Теперь мы просто два газетчика. Мы с тобой здесь подружились.
— Мне надо это кому-нибудь рассказать, иначе я сгорю, Карлитос, — сказал Сантьяго.
— Если тебе станет легче, я готов, — сказал Карлитос. — Только сперва подумай. Мне тоже иногда случалось изливать душу разным людям, а потом я не знал, куда деться от ненависти к тем, кто узнал мои слабости. Может быть, завтра, Савалита, и ты меня возненавидишь.
Но Сантьяго, не отвечая, снова заплакал. Он согнулся над столом, захлебываясь от рыданий, не отнимая ото рта носовой платок, чувствуя на плече руку: ну-ну, успокойся, слышал его голос:
— Ну, что, Бесеррита нажрался и сказал тебе про отца при всем честном борделе? — мягкий, думает он, чуть застенчивый, сочувственный.
Нет, Савалита, это случилось не в ту минуту, когда ты услышал это от Кеты, а тогда, в баре «Негро-негро», когда понял, что вся Лима, кроме тебя, знает, что твой отец — педераст. Вся редакция, кроме тебя, думает он. Заиграл пианист, в полутьме засмеялась женщина, он почувствовал горький вкус пива, подошел официант с фонариком: забрал пустые бутылки, поставил новые. Теребя платок, вытирая глаза и губы, ты говорил, Савалита. Мир не рухнет, ты не сойдешь с ума, Савалита, не покончишь с собой, думает он.
— Ты же знаешь, у девок язык — как бритва. — Карлитос то откидывался к стене, думает он, то нависал над столом и тоже был удивлен и испуган. — Она выпалила это, чтоб отплатить Бесеррите, чтоб заткнуть ему рот: ведь ей пришлось по его милости пережить несколько неприятных минут.
— Они говорили про него как про тебя, — сказал Сантьяго. — И я сидел там, Карлитос.
— Самое мерзкое — не эта история с убийством: это-то, я полагаю, брехня, Савалита. — Карлитос тоже запинался, думает он, и тоже противоречил себе. — А то, что ты узнал, и главное — от кого узнал. Я-то думал, ты в курсе.
— Эта ужасная кличка, и эти слова — «его любовник, его шофер», — сказал Сантьяго. — Так, словно они его знают всю жизнь. Его имя треплют в публичном доме. И я — там. Там, Карлитос.
Этого не может быть, Савалита, подумал ты и закурил, это — ложь, и выпил глоток пива, и голос изменял ему, когда он повторял «этого не может быть». И на фоне ко всему безразличных карикатур из «Нью-Йоркера» плавало размытое дымом лицо Карлитоса: тебе кажется это ужасным, Савалита, но, поверь мне, бывает и хуже. Ты свыкнешься, притерпишься, и будет тебе наплевать на это, и он потребовал еще пива.
— Я тебя накачаю сегодня, — гримасничая, сказал он, — тебе будет так скверно, что ни о чем другом думать не захочется, — еще немного — и ты поймешь, что не стоило так горевать, Савалита.