Читаем Разбойник полностью

Теперь я расскажу вам о той, кого я любил, и с которою кокетничал своей склонностью. Она была одновременно всем и ничем, и я был тем же самым. Я был то вселенной, то лишь атомом в этой вселенной.

Могу ли я надеяться, что это можно воспринимать как философию? Роскошно было чувствовать, что я привожу её в смущение своей уверенностью, своей элегантностью. Хотя эта элегантность и не выходила за рамки идеи. Когда я видел возлюбленную в замешательстве, я находил её восхитительной.

А теперь я приступаю к части, по всей очевидности, вполне сказочной.

Ни с того ни с сего я вдруг утратил весь прежний ловкий, смелый, стройный облик — к своему изумлению. Какая-то неведомая сила превратила меня в шар; я сделался абсолютно круглым и катался, вместо того чтобы ходить на ногах, и только и знал, что кувыркался вокруг да около.

Она заметила меня и, когда обнаружила, что из меня получилось, пожала плечами, смеясь надо мной, и одновременно то ли удивившись, то ли разочаровавшись моей новой внешностью. Кроме того, её это, кажется, вывело из себя, что вполне можно понять.

Меня же положение вещей, в которое я угодил, вполне устраивало, хотя я и не осмелился бы счесть его импозантным.

Сначала моя красавица не знала, что и предпринять, а потом дала мне маленького, изящного пинка, тем не менее, отложившегося у меня в памяти.

С тех пор прошли годы. Со временем я принял другие формы.

<p>МИНОТАВР 1926/27 («Es war einmal»)</p>

Насколько я бодрствую в отношении писательства, настолько прохожу мимо жизни, не обращая на неё внимания; как человек я сплю, не придаю, возможно, значения собственной гражданской сущности, потому что эта сущность, дай я ей волю, может помешать курению сигарет и писательству. Вчера я ел бекон с фасолью и думал о будущем наций, и через короткое время мне перестали нравиться эти мысли, потому что они портили мне аппетит. Меня радует, что я сочиняю рассказ не о шёлковых чулочках, и, думаю, часть моих благосклонных читателей будет, в виде исключения, удовлетворена, потому что это нескончаемое вовлечение девушек, неспособность отвести взгляд от дамского участия подобны усыплению, и это признает всякий, кто наделён живостью мысли. Если же отныне меня интересует исключительно, обладали ли хоть какой-то культурой лангобарды и т. п., то я, возможно, иду путём, не сразу для каждого понятным, тогда как, наверное, ни одна из фаз мировой истории не вызывает такого недоумения, как эпоха великого переселения народов, из-за которой мне вспоминается «Песнь о Нибелунгах», открывшая нам доступ к искусству перевода. Носиться с национальной проблемой в голове — не значит ли это пасть жертвой безотносительности? Ни с того ни с сего втянуть в свои рассуждения миллионы людей: это, должно быть, страшно обременяет мозг! Пока я тут сижу и принимаю во внимание всех этих живых людей в цифрах, словно роту или войско, тот или иной из этих так называемых многих предаётся сну разума, в том смысле, что живёт без всякого удержу. Не исключено, что спящие считают бодрствующих сонными.

В лабиринте, который образуют предыдущие фразы, я, как мне кажется, слышу Минотавра, хоть и вдалеке, и он представляется мне не чем иным, как косматым затруднением, в котором я нахожусь из-за непродуманности национальной проблемы, потому что отбросил её ради «Песни о Нибелунгах», что предпринял, опять же, ради того, чтобы избежать чего-то для меня обременительного. Таким же образом я собираюсь оставить в покое, то есть, не нарушать сна лангобардов, потому что мне совершенно ясно, что определённый сорт сна полезен, уже потому что это специальный образ жизни. По чуточку здесь присутствующему счастью, мне кажется, речь идёт об удалённости от шёлковых чулок, как и об удалённости от нации, которая также напоминает о Минотавре, а его я в некоторой степени избегаю. Во мне укрепилось убеждение, что нация для меня является чем-то вроде существа, которое выглядит так, как будто чего-то от меня требует, и она меня понимает, т. е. одобряет, когда я словно бы оставляю её без внимания. Должен ли я отнестись с пониманием к Минотавру? Неужто я не знаю, что он от этого озвереет и рассвирепеет? Он воображает, что я не на многое без него способен; дело в том, что он не переносит преданности, а ещё, например, склонен неправильно трактовать привязанность. Я мог бы рассматривать нацию и как мистического лангобарда, который безусловно производит на меня некоторое впечатление своей — как бы получше выразиться — неисследованностью, чего, по моему мнению, вполне достаточно.

Перейти на страницу:

Похожие книги