Таких загадок мы могли бы привести великое множество, если б и без того не чувствовали неудовольствия, которое должен испытать всякий человек, более или менее озабоченный народным делом, читая написанное нами. «Так что же, – слышится нам негодующий вопрос недовольного читателя, – неужели, – по-вашему, все, что пишется о народных несчастиях, вздор и чепуха? Неужели все это – пустые фразы и ложь? И, наконец, возможно ли издеваться над народными несчастиями, когда я сам, собственными глазами…», и т. д. Нет, отвечаю я, все что пишут о народных бедствиях, – все это сущая правда. Не только бывает то, что пишут, а ежедневно, ежеминутно в деревне случаются такие возмутительные вещи, которые могут привести нервного человека в содрогание, и крайне жаль, что такие вещи пишутся только в экстренных случаях, выплывают на божий свет только в такие исключительные минуты, как всенародные бедствия вроде поголовного мора или поголовного неурожая. Все это – и подлинность малоземелья, и подлинность голодовок и подлинность необычайной смертности – я признаю; я признаю полную возможность самоубийств с голоду, признаю достоверность описанной корреспондентом невозможной пищи (наконец, я сам видел эту пищу, и помимо корреспондента); словом, все это я считаю совершенно верным, правильным, достойным сочувствия, гнева, скорби, помощи, – и все-таки чувствую, что во всем этом полчище ужасов есть еще что-то, что неприятно отравляет искренность скорби, искренность рыданий о народной массе… Есть в этой массе достовернейших бедствий какая-то черта, которая воспитывает во мне какие-то враждебные побуждения, рождает какие-то недобрые мысли относительно той же самой народной массы, которые мешают только любить, только верить… Почему-то, одновременно со скорбью, с желчным упреком интеллигенции (уж заодно с другим будем подразумевать под этим словом обыкновенное козлище отпущения – земство) – рождается желание какого-то инстинктивного движения кулаком в эту самую же народную массу… Чувствуется, что тут, в ней же есть какая-то неправда, язвы, червоточина… Начинают даже рисоваться такие «народные» морды, которым весьма бы желательна даже сибирская язва… <…>
Предположим, что лицо, желающее вести беседу о проклятых вопросах деревенской жизни, нашлось, что лицо это, искренно сочувствуя народу, проникнуто искреннейшим благоговением к «обиженному землевладению» и искреннейшим негодованием против так называемой интеллигенции, – и вот между нами начинается разговор:
– Откуда, – вопрошает меня воображаемый собеседник, – взялся хлеб, когда был неурожай, и почему этот хлеб подешевел, вместо того чтобы подорожать?..
– Хлеб, милостивый государь, был там же и взялся оттуда же, где был и голод. В одних и тех же деревнях люди умирали с голоду, ели кору, пухли и т. д. – и в тех же самых деревнях были люди, которые не умирали с голоду, а напротив – поправлялись и толстели; в одних и тех же деревнях были люди, которые продавали лошадь за рубль серебром, – и были другие люди, которые её покупали за этот самый рубль и которые теперь продают ее назад за сорок и пятьдесят рублей
– При общинном землевладении? – с негодованием (как мне кажется) перебивает меня воображаемый собеседник.
И как мне ни трудно огорчить вопрошателя, но скрепя сердце, я говорю:
– При общинном… Увы, при общинном землевладении!
– В одних и тех же деревнях?
– В одних и тех же.
– А смертность?
– Точно то же и со смертностью: мрут больные, голодные, худородные, а отъевшиеся – здравы и невредимы… Одни мрут, как мухи, а другие толстеют, как борова.
– В одних и тех же деревнях?
– В одних и тех же.
– И при общинном землевладении?
– При общинном…
Лицо воображаемого собеседника моего вспыхнуло яркою краской негодования… Он, как мне кажется, готов был отвернуться от меня, прекратить разговор; но оскорбление, которое нанес я ему своими ответами, до того взволновало его, что, отворачиваясь и негодуя, он гневно задает мне, так сказать «в упор», такой вопрос:
– Так вы что же… вы думаете, что хлеб был припрятан у одних в то время, когда другим нечего было есть?
Слово «припрятан», признаюсь, коробит меня. Я был бы очень доволен, если бы собеседник мой не произносил такого грубого слова, требующего от меня не менее грубого, жестокого ответа, но делать было нечего, и, собравшись с силами, я решаюсь произнести ужасное слово:
– Увы, – говорю я, содрогаясь, – припрятан.
Сказав это, я чувствую, что мороз пробежал у меня по коже. Я сам до такой степени потрясен этим словом, что едва я выговорил его, как у меня является непреодолимое желание «поправиться», сказать что-нибудь другое, помягче; но, вопреки усилиям, слышу хотя и сам не верю, что я опять, подобно ворону Эдгара Поэ, прокаркал:
– При-прятан!..
Опять хотел поправиться, – и опять прокаркал:
– Увы, припрятан! Увы…
– При общинном землевладении? – весь багровый от негодования, вопрошает воображаемый собеседник, видимо желая, чтоб я очувствовался, опомнился.
Но я, как бесчувственный истукан, не могу ни придумать, ни вымолвить чего-нибудь иного, кроме того же грубого ответа.