Одни пожаловали поздравить меня с возвращением из-за границы, другие — пожелать мне счастливого пути в Дагестан, третьи — без всякого дела. Одних я позвал сам, другие пришли без приглашения.
Шумно хвалили одних и пили по этому поводу, шумно ругали других и пили по этому поводу. Говорили и пили. Смеялись и пили. Пели песни и пили. В номере к тому же было так дымно, словно под столом или под кроватью чадил костёр из сырых дров.
Абуталиб говорил, что его состарили три обстоятельства.
Первое из них: когда все приглашённые собрались и ждут одного, который опаздывает.
Второе из них: когда жена уже поставила на стол обед, а сын, пошедший за водкой, не возвращается.
И, наконец, третье обстоятельство: когда все гости ушли, а один, который целый вечер молчал, вдруг останавливается у порога и начинает говорить, выговариваясь за все предыдущие часы своего молчания, и чувствуется, что речам его не будет конца...
Один такой гость оказался у меня в номере в тот вечер, который так ужасно завершился и о котором я теперь хочу рассказать. Этот гость, оставшись, когда все ушли, пьяно вис у меня на плече, тыкал окурки во всевозможные места комнаты, гасил их о штору, о спинку стула, о мой чемодан, о бумаги, разложенные у меня на столе.
Сначала он хвалил меня, и я соглашался с ним. Потом он стал хвалить себя, и я соглашался с ним. Потом он стал хвалить свою жену, и я соглашался с ним. В конце концов, он начал ругать меня и молоть обо мне всякую чепуху, но я и тут соглашался с ним. “Сейчас он начнёт ругать себя, потом свою жену”, — с ужасом думал я. Но, дойдя до того места, где, по логике, ему надо было начинать ругать себя, мой гость неожиданно заторопился и пошёл спать к себе в номер. Правда, чтобы его уход не слишком огорчил меня, он пообещал прийти завтра».
Уставший с дороги от назойливого гостя, Гамзатов быстро уснул. И приснилось ему, что он спит в горах, на стоянке чабанов, около костра, накрывшись тёплой буркой:
«Костёр дымит, а дым ест мне глаза и щекочет в носу... Проснулся я от нестерпимой рези в глазах. Вскочил, ничего не вижу. В комнате полно дыму, а у дверей как будто даже горит. Бросившись к огню, я увидел, что догорает мой чемодан.
Весь он у меня был в наклейках первоклассных отелей мира. Сколько стран повидали мы с ним! Сколько таможен миновали благополучно!.. И вот — ни на одной таможне не погорел мой чемодан, а в мирном номере московской гостиницы сгорел».
Гамзатов рванулся спасать останки чемодана, бросив его под душ в ванной, а затем принялся тушить всё, что горело вокруг. Обгоревшими руками набрал номер дежурной:
«— Я — горю! — прокричал я в трубку. — Приходите меня спасать! Но дежурная, видимо, подумала, что Расул не может гореть иначе, как огнём любви, и что в данном случае я сгораю от любви к ней. Спокойно, с материнскими интонациями в голосе она ответила:
— Полноте, Расул, спите. К утру всё пройдёт!
О женщины! Сколько раз я говорил им в шутку, что я горю, и они верили и приходили ко мне на помощь. Но когда я единственный раз в жизни попал в настоящий огонь, никто не поверил мне.
Словно бравый пожарник, я один на один воевал с огнём. В конце концов, мне удалось, конечно, потушить и ковёр, и стул, и штору, и начавший обугливаться паркет. Да, я одержал победу над огнём, но прежде чем я это сделал, огонь нанёс мне немалый ущерб.
Должно быть, пьяный гость засунул в чемодан окурок, с которого всё и началось. Сгорели мои рубашки, костюм, сгорели подарки, привезённые мной из Брюсселя. Администрация гостиницы составила акт на ковёр, на стул, на штору, и получилась чудовищная сумма. Самому мне пришлось лечь в больницу. Я позвонил домой жене и сказал, что задерживаюсь по важным делам. Я ещё не придумал, по каким, и обещал позвонить ещё раз. Вот что наделал один проклятый окурок.
Но скажу вам, что всё это оказалось мелочью по сравнению с главным моим ущербом. На дне чемодана лежала рукопись, над которой я работал уже два года...
Говорят, что самая большая рыбина та, которая сорвалась; самый богатый тур тот, по которому промахнулся; самая красивая женщина та, которая ушла от тебя.
Многие страницы моей рукописи сгорели! Теперь мне кажется, что это были лучшие страницы.
Кроме того, сорвавшаяся рыбина всё равно была не моя. Тур, по которому промахнулся, был не мой. И женщина, которая ушла, тоже не моя. Но сгоревшие страницы были мои. Я их сам придумал, сам пережил и выстрадал. Я провёл над ними немало бессонных ночей и дней в терпеливом труде. Вот отчего я страдал, утратив свою рукопись. Вот отчего я думаю, что это была моя самая лучшая книга.
Я сразу осиротел, как поле, с которого увезли снопы, или как последний сноп, который забыли увезти с поля.
Каждая буква сгоревших страниц стала представляться мне жемчужиной. Строки сияли в моём воображении, как драгоценное ожерелье.
Я был так потрясён, что два года не мог сесть за восстановление утраченного. А когда успокоился и сел, то понял, что я могу, конечно, написать заново и примерно о том же, но восстановить те прежние страницы невозможно».