И во мне стали развивать слух. Через страдания, слёзы и покорность судьбе. Когда все усилия мамы по развитию моего слуха разбились о мой мощный, могучий скрипичный дебилизм, она обратила свои пламенные взоры на Серёгу, курочившего в углу очередную игрушку. И — о чудо, чудо? У Серёги слух был! Причём абсолютный. Причём редкий и совершенный, и Серёга, по словам отца, «наш выдающийся фамильный слесарь», титаническими усилиями мамы был обращён в пианиста. В конце концов он закончил консерваторию. Блестяще. Мама плакала от счастья. Серёга, какое-то время заражённый её оптимизмом, тоже. Потом он стал слесарем.
На Валерку мамы не хватило. (Она говорила, что Серёга всю её съел.) Валерка сам научился играть на фоно и на гитаре. Вот кто в нашей семье должен был посвятить себя музам.
Надо вам сказать, что имя Валерка дал самому младшему из нас я. Когда он родился, меня спросили:
«Как мы его назовём?»,— и я сказал: «Валеркой».
Валерка всегда был себе на уме. Долгое время он был тенью Серёги — ходил за ним по пятам. Серёга — сильный и прямодушный, Валерка — ловкий и хитрый. Это он был заводилой в тех драках, из которых потом Серёга выходил победителем. Когда-то в младенчестве Валерка скатился с дивана и ударился головой. На голове на глазах вспухла гигантская шишка. От боли он закатился. Мать, оставившая его на секунду, совсем обезумела — схватила его на руки и долго с ним металась: ей казалось, что он умирает. Но Валерка отошёл. Его не так легко было укокошить. С тех пор его жалели — «он ударился головой»; ему многое прощали. Он рос всеобщим любимцем, и всё вкусненькое в первую очередь доставалось ему. Ревности это не вызывало. «Он же маленький»,— говорили нам. «Он же маленький»,— говорили потом мы сами.
Валерка был домашним клоуном. Он легко изображал и представлял. Это был тонкий наблюдатель и проныра с едким язычком. В нём погиб великий артист.
Когда я стал учиться музыке, у меня появился друг. Друга звали Боря. Боря тоже учился музыке. Боря был еврей. Об этом скорбным шепотом мне поведала моя мама. Она сказала: «Ты знаешь, Боря — еврей». Я не знал, что такое «еврей». Я спросил у матери. Она тоже не могла сообщить, чем же это хуже, чем «не еврей». В конце концов она сказала: «Их никто не любит». Я это запомнил и проникся к Боре самыми нежными чувствами.
Мать Бори, тётя Мара, толстая, в тонком халате, всё время что-то печатала на машинке в их маленькой квартирке.
— Деточка! — говорила она мне с каким-то душевным надрывом.— Дружи с Борей!
После этого она плакала и печатала.
Я смущался. Я не мог, когда рядом плачут и печатают. Я дружил с Борей.
Папа Бори — тощий и трагический — ничего не говорил.
Случай с тем, что «Боря — еврей», заставил меня выяснить с пристрастием и до конца, кто же тогда мы сами. Мы оказались русскими — правда, не совсем. Мы оказались метисами. «А это как что?» — не унимался я. «Это так,— объяснили мне.— Папа — русский, а мама и бабушка — армянки. Вот и получается, что вы все — метисы». Одновременно оказалось, что в нашем дворе полным-полно русских, армян, азербайджанцев, горских евреев и татар. Я расстроился, что я — метис. «Не расстраивайся,— сказали мне,— метисы — самые умные и красивые». Это как-то подбодрило. С этим я дожил до сегодняшнего дня.
То, что на карьере я тонул, дошло до нашей мамы, и мама срочно пошла и записала нас в плавательный бассейн. Мы ходили туда все втроем. «Три брата-акробата» — так нас называли. Мне тогда было шесть, Валерке — три года, а Серёга помещался где-то между нами.
В душевой бассейна как-то сразу стало понятно, что тот, кто смел и силен, тот и моется, а тот, кто не смел, тот тихо стоит на обмылках.
Серёга наблюдал это безобразие секунды три, потом он кого-то толкнул, тот упал, и мы помылись.
Мы с Серёгой быстро научились держаться на воде, Валерка же ещё долго плавал вместе с тренером, лёжа у него на спине и обхватив его руками за шею. Вид у него при этом был хитрый-прехитрый.
После бассейна мы всегда покупали «косички» — треугольные слоёные пирожки с повидлом. Во рту они таяли. Мы старались держать их там как можно дольше.
Вскоре как-то выяснилось, что в Ленинграде и Москве у нас есть родственники. Оказалось, что в Ленинграде у нас живёт ещё одна бабушка — «папина мама», а в Москве живут «дядя Витя» и «тётя Тамара». Летом нас к ним повезли. Повёз нас отец. Сначала в Москву, а потом в Ленинград. На поезде. Поезд в памяти не отложился. В памяти отложились «дядя Витя» с «тётей Тамарой», их собака Рита, их прекрасная московская квартира и их домработница Маняша. Дядя Витя был лыс, тётя Тамара приветлива, собака Рита — шумна и чувствительна, а у Маняши на кухне всегда было что-нибудь вкусненькое.
Как только мы у них появились, нас тут же усадили за стол пить чай. Мы скромно взяли по кусочку хлеба с маслом и присыпали сверху сахарным песком.
В Ленинграде после бакинской духоты нам было просто холодно, и мы вырядились в три одинаковые серые курточки.