Водка тогда в Полярном продавалась в трёхлитровых бутылях, и называлась она «антиповкой». А 1100 граммов спирта, как справедливо отмечено в Большой Советской энциклопедии, абсолютно смертельная доза для человека. Старпом любил поставить «антиповку» на стол и зачитать вырезку из Большой Советской энциклопедии. После чего он выпивал её до последней капли и в состоянии повышенной томности падал в салат. Отволакивали его на корабль и забрасывали в каюту. Когда он приходил в себя, он подписывал всё, что ему подсовывали. Помощник рисовал красиво, по-старославянски, на бумаге: «Я Антипка, государь, сволочь и последний дурак…» — и подсовывал ему. Старпом подмахивал не глядя, а потом эту штуку ему на дверь приделывали.
Когда старпом был трезв, он был большая умница, математик, аналитик и философ, и торпедная атака у него шла исключительно в уме и на пять баллов, а когда он бывал пьян — это был большой шутник. Гауптвахту в Полярном ликвидировал. Его там знали, как мама папу, и в камеру не сажали. Он просто шлялся по территории.
А каждая губа, понятное дело, имеет свою ленкомнату, чтоб вести среди арестантов разъяснительную работу.
Антипка шлялся-шлялся и от скуки зашёл в эту избу-читальню, в этот «скот-просвет-руум». Там он прочитал почти всю центральную прессу, впитал — «та-ся-зять» — в себя дыхание страны, затем сложил все подшивки горой в середине и поджег, после чего объявил гауптвахте: «Пожарная тревога! Горит ленинская комната!» — и возглавил борьбу за живучесть.
Все бегали как ненормальные, икали, искали багры, вёдра эти наши треугольные, ублюдочные хватали, разматывали шланги, пытались подсоединить их к гидранту. В общем, гауптвахта сгорела дотла, а Антипку отвезли в Североморск и прописали там на гауптвахте навсегда. Сжечь её невозможно — она каменная.
Так мы из Полярного и переехали в Североморск. И теперь у нас там постоянное место жительства. И первым делом после старпома командир там врача, конечно, прописал — ублюдок потому что, прости меня Господи.
Разрешите доложить?
— Товарищ капитан второго ранга, разрешите доложить?
— Да!
— Капитан-лейтенант Петров дежурство по кораблю принял!
— Товарищ капитан второго ранга, старший лейтенант Недомурзин дежурство по кораблю сдал.
Мы с Геней Недомурзой докладываем старпому о «приёме-сдаче» дежурства. Сначала я, потом — он. Я — о приёме, он — о сдаче. Наоборот, сами знаете, никак нельзя. Потому что если он доложит, что сдал, а я ещё не доложу, что принял, и тут — раз! — и что-нибудь взорвётся — у нас это запросто,— и корабль в этот момент никто, получается, не охранял. И с кого спросить? Спросить не с кого! А спросить хочется, потому что придётся с кого-то в конце концов спрашивать.
— Замечания?
У кого же нет замечаний! Замечаний у нас вагон. И старпом о них знает. И вообще все обо всём знают, но если я сейчас скажу, что замечания есть, то как же я принял корабль с замечаниями, а если скажу, что замечаний нет, то что же это за приём корабля, если нет замечаний? Всё это, как всегда, вихрем проносится в уме, после чего ты говоришь:
— Отдельные замечания устранены в ходе сдачи дежурства.
Вот такая формулировочка. И старпом кивает. Кивает и неотрывно смотрит на Геню. Геню он ловит на каждом шагу. И гноит нещадно. И всё норовит его, даже походя, уколоть, ущипнуть, удавить. А сейчас он его просто убьёт. И не потому, что Геня идиот, просто некоторые могут всё это от себя отодвинуть, а Геня не может. Подумаешь, старпом на тебя смотрит. Ну и что? Он на всех так смотрит. Но Геню он чует. И Геня трусит. Он становится сразу мелким, без плеч, без шеи, взъерошенным, отчаянно потным: на лбу будто волдыри от ожога, так потеет, а в зрачках — атропиновый ужас, мыльный-пыльный.
— Ну-у?! — говорит старпом медленно и смотрит на Геню.— И когда же вы станете человеком? Когда от вас появится хоть какая-то отдача, но не в виде дерьма?! Когда на вас можно будет корабль оставить? Когда я засну, а перед сном улыбнусь, подумав, что вы на вахте и всё спокойно? Почему я всё время должен за вами с совком ходить и говно ваше влёт подхватывать? Я же не успеваю его подхватывать на самом-то деле. Вы же валите и валите. Когда я увижу перемены в вас, которые меня поразят?..
Старпом всё говорит и говорит, а потом он расходится и уже орёт. Но я лично его не слышу. Я смотрю на Геню. Жаль человека, сейчас от него вообще ничего не останется — вонючей лужей растечётся на королевском паркете. В лице его происходит масса всяких движений, вперемешку со вздрагиваниями: там и страх, и стыд, и срам, и какие-то потуги — не то совести, не то самолюбия. Отдельными позывами отмечены рудименты гордости, доблести, осклизлые останки чести. Мышцы на лице его как-то быстро — словно домино на столе руками размешали — вдруг собирают по кусочкам то эмоцию страха, то какого-то недоделанного достоинства, которое немедленно обращается в стыд. И кажется, что Геня вот-вот возмутится. Вот-вот это произойдёт. Нет! Его до конца не растолочь, нашего Геню, не стереть, не забить! Шалишь!