Читаем Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики полностью

Белиберда, детский всхлип одиночки, никчемного существа, будто нарочно придуманного декадентом с бульвара, всхлип, графомански продленный на сотнях страниц, повесть об ужасе жизни — она заведомо не могла заинтересовать цивилизованного читателя, которому нужны стройность повествования, фабула, стиль, язык. Но свет не сошелся клином на цивилизованном читателе и есть по меньшей мере две другие категории, которым дневник бы пришелся по вкусу. К первой, по словам Блока, относятся те, кто принимают искренность и темперамент за красоту, считают верхом поэзии стихотворения Надсона, плохо говорят по-русски: они могли бы принять эти бестолковые записки, в которых однако проглядывал невымышленный «древний ужас», за настоящую книгу. Другая же категория объединяет людей (если таких людей что-либо может объединить), которые, по прошествии семидесяти пяти лет со дня смерти Блока, понимают, что русская литература опять угодила в глубокую яму промежутка, только характер его нынче тотален: старое избыло свои сроки, новому еще предстоит укрепить тихий голос. Этот кризис неизмеримо серьезней того, о котором когда-то писал Тынянов; в то время он был вызван несколько преувеличенным докторами недугом больного, сегодня пациента уже унесло. Нет, он не умер, это было бы для него слишком торжественно и мемориально, он обитает по ту сторону, он там постыдно играет с собой, уставившись в одну точку.

Это и есть промежуток: ничейная полоса между непройденной смертью и еще не обретенной новой жизнью. Жалкая теплая промежность. Иждивенческая, затхлая. Потому что:

Почти невозможно писать.

Почти невозможно читать.

Я имею в виду главным образом так называемую художественную литературу, литературу вымысла. Ту, против которой бессознательно был направлен мутный дневник южнорусской провинциалки. Этот дневник и ему подобные «документы» еще имеет шанс прозвучать в сегодняшней выморочной констелляции ценностей. Попросту говоря, речь в тысячный раз идет о литературе подлинности или существования, за которой стоит человек со своею личной историей. Другие слова ведь уже не проникают в сознание, засыхают на фильтре, выметываются вон. Перспектива соприкоснуться с романом повергает в кому и ступор, а история, мемуар, свободное размышление, повесть судьбы, анархическая проза любви и отчаяния, подрывная листовка, прокламация заговорщика, манифест художника и поэта вроде бы покуда годятся, их покамест не удалось скомпрометировать. Не полностью удалось, скажем во избежание. Только в границах означенных жанров еще можно говорить о жизни и смерти без того, чтобы пеленать эти темы в унизительный кокон якобы возвышающей нас художественности. Во имя чего автор должен прятать от нас свое лицо, во имя какой высшей цели должны мы вникать в сконструированные им беллетристические средостения? Нет такой цели и никогда не было. Время повальной инфляции требует прямоты слова и жеста, умения все договаривать до конца, не прибегая к исчерпавшим срок своей годности предохранительным оболочкам вымысла. Исчезающий век демистифицировал множество замутненных прежде объектов, систем и понятий, не разрешив им более скрывать свои жалкие тайны. И только художественная литература укутывает себя в непроницаемые покровы, не позволяя просочиться сквозь них значениям, не охваченным со всех сторон омертвевшей условной повествовательностью. Такая словесность все еще культивирует преграды между автором и текстом, настаивая (несмотря на всю свою «иронию») на сакральности этих перегородок, чтобы никто не осмелился расколдовать ее никчемную мнимость. А ведь так сильна усталость от околичностей, усталость от лжи, от камня вместо хлеба. Пусть этот камень считается драгоценным — он все равно несъедобен.

Когда Самюэл Ричардсон дописывал «Клариссу Гарлоу», рассказывал Шкловский, а он был свидетелем всех мировых литсобытий, то в соседней комнате без сна и без отдыха, не пимши-не емши маялся многолюдный читатель, обсуждая, прикончит ли автор свою героиню или сбережет ее для двора и народа. Было создано нечто вроде комитета национального спасения, кто-то грозился убить сочинителя, потому как невеста читателя была опечалена судьбою Клариссы, — в общем, дым стоял коромыслом и чувствительность застила горизонт, но по прошествии нескольких неспокойных часов Ричардсон, опустив глаза долу, вышел из писчей каморки и, не отвечая на расспросы, поднял руку вверх. «Она там!» — произнес он, и все вокруг смолкло.

Заинтересованность в романе давно пережита, писал там же, следующей красной строкою Виктор Борисович. Организм читателя, говорил он, вакцинизирован вымыслом, любопытство к сюжету, к судьбе персонажа упало настолько, что Горький печатает «Самгина» сразу в двух журналах, причем в одном идет начало романа, а в другом — конец. И «Леф» отрицает современную прозу: она не существует, а только печатается.

Перейти на страницу:

Все книги серии Критика и эссеистика

Моя жизнь
Моя жизнь

Марсель Райх-Раницкий (р. 1920) — один из наиболее влиятельных литературных критиков Германии, обозреватель крупнейших газет, ведущий популярных литературных передач на телевидении, автор РјРЅРѕРіРёС… статей и книг о немецкой литературе. Р' воспоминаниях автор, еврей по национальности, рассказывает о своем детстве сначала в Польше, а затем в Германии, о депортации, о Варшавском гетто, где погибли его родители, а ему чудом удалось выжить, об эмиграции из социалистической Польши в Западную Германию и своей карьере литературного критика. Он размышляет о жизни, о еврейском вопросе и немецкой вине, о литературе и театре, о людях, с которыми пришлось общаться. Читатель найдет здесь любопытные штрихи к портретам РјРЅРѕРіРёС… известных немецких писателей (Р".Белль, Р".Грасс, Р

Марсель Райх-Раницкий

Биографии и Мемуары / Документальное
Гнезда русской культуры (кружок и семья)
Гнезда русской культуры (кружок и семья)

Развитие литературы и культуры обычно рассматривается как деятельность отдельных ее представителей – нередко в русле определенного направления, школы, течения, стиля и т. д. Если же заходит речь о «личных» связях, то подразумеваются преимущественно взаимовлияние и преемственность или же, напротив, борьба и полемика. Но существуют и другие, более сложные формы общности. Для России в первой половине XIX века это прежде всего кружок и семья. В рамках этих объединений также важен фактор влияния или полемики, равно как и принадлежность к направлению. Однако не меньшее значение имеют факторы ежедневного личного общения, дружеских и родственных связей, порою интимных, любовных отношений. В книге представлены кружок Н. Станкевича, из которого вышли такие замечательные деятели как В. Белинский, М. Бакунин, В. Красов, И. Клюшников, Т. Грановский, а также такое оригинальное явление как семья Аксаковых, породившая самобытного писателя С.Т. Аксакова, ярких поэтов, критиков и публицистов К. и И. Аксаковых. С ней были связаны многие деятели русской культуры.

Юрий Владимирович Манн

Критика / Документальное
Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны)
Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны)

В книгу историка русской литературы и политической жизни XX века Бориса Фрезинского вошли работы последних двадцати лет, посвященные жизни и творчеству Ильи Эренбурга (1891–1967) — поэта, прозаика, публициста, мемуариста и общественного деятеля.В первой части речь идет о книгах Эренбурга, об их пути от замысла до издания. Вторую часть «Лица» открывает работа о взаимоотношениях поэта и писателя Ильи Эренбурга с его погибшим в Гражданскую войну кузеном художником Ильей Эренбургом, об их пересечениях и спорах в России и во Франции. Герои других работ этой части — знаменитые русские литераторы: поэты (от В. Брюсова до Б. Слуцкого), прозаик Е. Замятин, ученый-славист Р. Якобсон, критик и диссидент А. Синявский — с ними Илью Эренбурга связывало дружеское общение в разные времена. Третья часть — о жизни Эренбурга в странах любимой им Европы, о его путешествиях и дружбе с европейскими писателями, поэтами, художниками…Все сюжеты книги рассматриваются в контексте политической и литературной жизни России и мира 1910–1960-х годов, основаны на многолетних разысканиях в государственных и частных архивах и вводят в научный оборот большой свод новых документов.

Борис Фрезинский , Борис Яковлевич Фрезинский

Биографии и Мемуары / История / Литературоведение / Политика / Образование и наука / Документальное

Похожие книги