Каверин прожил сравнительно благополучную жизнь. Долго пытался и, наконец, научился писать сугубо реалистическую прозу. Хотя начинал гораздо интересней. Лучшая, на мой взгляд, из его книг – «Художник неизвестен», где больше внимания уделено эстетическим поискам и веяниям времени.
У Каверина был авторитет, он пытался помочь и помогал очень многим, ничего подлого никогда не делал, не предавал, никаких писем против своих братьев-писателей не подписывал. Был уже в статусе классика, жил в Переделкино, демонстративно не здоровался, скажем, с Катаевым, был одним из первых читателей и почитателей Солженицына, поддержал его. Он говорил, что в его литературной жизни были два неопознанных явления: Пастернак и Солженицын. Тынянова он понимал. Тынянов много сделал для развития Каверина как писателя. Весь посмертный Тынянов издан благодаря Каверину.
Довлатов
– Думаю, эта разность была удобна в общении нам обоим. Однажды мы встретили с ним на улице кого-то из знакомых, Сергей покосился на меня и сказал: «Вот сейчас у нас был монолог с Арьевым».
Сережа любил выпить и поговорить, и говорил непрерывно, но он умел и слушать, ему были важны какие-то реплики. Есть тип людей, прекрасно говорящих, но зато ничего не слышащих. Их раздражает, если кто-то еще говорит рядом. Была замечательная история: мы с Сережей жили в деревне, недалеко от Пушкинских Гор. К нам в гости приехал Женя Рейн, сочинитель раблезианских нелепиц, зашел и Володя Герасимов, превосходный знаток Петербурга. Володя очень любит рассказывать и очень хорошо рассказывает. Сережа часто раздражался: «Он говорит про неживое. Ну что мне эти наличники, где в каком году что было и кого как звали? Это невозможно, это лишняя информация!»
И вот мы собрались за одним столом: Рейн, Герасимов, Довлатов и я. Ну и выпивка, конечно, стояла. Они начали говорить. Я видел, как каждый вцепился в стол и думал только о том, когда ему удастся вставить слово. В конце концов, кто-то толкнул стол, все полетело в разные стороны, в том числе дружба. К счастью, ненадолго, до следующего вечера.
Так что благодаря тому, что я не люблю говорить о себе, а известно, что с наибольшим удовольствием человек говорит о себе, у нас с Сережей бывали очень содержательные беседы. Он понимал, что я его слушаю. Когда мне хотелось развить какую-то мысль, он слушал меня. На две минуты его хватало.
– В общем, да. После того, как он вернулся из армии и написал «Зону». До этого в нем было слишком много самоценного юмора, чтобы расценивать его серьезно. Видимо, так к нему и относились окружавшие его литераторы. Плюс к тому он был моложе всей тогдашней питерской когорты, прорвавшейся вперед. Моложе Попова, Битова, Грачева, Вахтина, даже меня немного моложе.
Сережа всегда был в центре внимания. Но совершенно не выносил, когда кто-то встает на котурны, и сам вел себя как человек простой, чуть ли не забитый, человек, которого легко обидеть, а понять трудно, то есть сам ставил себя в такое положение. Поэтому общаться с ним было всем приятно, но всерьез воспринимать его как прозаика до конца 60-х никто не решался.
– Те тексты, которые мы знаем сейчас как тексты Довлатова, доработаны в Нью-Йорке. Утверждаю, что доработаны. Кроме повести «Иностранка», которая не является его лучшим произведением. Остальное вчерне, в «первой редакции», было написано здесь. Просто в то время в Питере Сережа еще не выработал окончательно принципов своей стилистики. Но уже тогда он был автором достаточно известным, хотя и непечатающимся.