Прежде чем снова нырнуть в метро, я говорю с подчеркнутой отчетливостью:
— Я женюсь не на Ирине. С ней мы разошлись без взаимных претензий. Такие вот дела, Юра.
И вдруг Юра, поэтический халтурщик, смотрит на меня пронзительно и говорит с неожиданной резкостью:
— Вовремя ты разошелся с Ириной. По некоторым обстоятельствам она сейчас неважный партнер для семейной жизни.
Я даже рассердиться не могу, так неожиданно его заступничество за Ирину, но оставить вызов без ответа — значит, обидеть Юру, а я не хочу его обижать.
— Есть одно обстоятельство, хорошо знакомое всем поэтам, — любовь. Я ответил?
Юра не удовлетворен, дескать, любовь — любовью, а порядочность, где она? Это сквозит в его взгляде, и я рад, я чертовски рад, приятно обнаружить в людях неожиданные достоинства. Хотя здесь особый случай. Ирину все любят. Не знаю, за что. Друзья любят ее, конечно же, иной любовью, чем я любил, и вот для этой,
В вагоне метро я кричу на ухо надутому, насупившемуся поэту:
— Скажи, за что все любят Ирину? Он, как ни странно, не удивлен.
— Она человека с делом не путает, — отвечает Юра. — Она к человеку относится, как к человеку, и все.
— Не понял, — говорю я ему в самое ухо.
— Ну, например, ей наплевать, какие я стихи пишу. Я ей важен сам по себе. Я бы мог и вообще их не писать.
Я киваю головой, что понял, и пытаюсь вспомнить Ирину в какой-нибудь ситуации, где можно было бы уследить это ее достоинство. Само по себе оно мне представляется сомнительным, — человека от дела не отделишь, — но, может быть, женскому сознанию доступно такое?
Да, что-то подобное в Ирине я замечал, могу вспомнить, как она защищала людей, которых защищать и не стоило бы.
Итак, Ирину все любят, и вот Юра-поэт явно дает мне понять, что я негодяй, если надумал жениться на другой. Мне и хочется объяснить Юре, и в то же время все противится во мне говорить в метро ли, на улице, с Юрой-поэтом или с кем-нибудь еще, о другом, необычном мире, где живут отец Василий с дочерью Тосей, и благородный дьяк, безнадежно влюбленный в мою (и только мою) поповну, где пребывает Бог. Мне кажется, Он только там и пребывает, где Ему еще быть! В нашем мире пустых телодвижений Его быть не может, наш мир надежно защищен от Него, мы живем в хитро устроенном
Я отношусь слишком серьезно к миру отца Василия, чтобы говорить об этом с Юрой. На эскалаторе перехода я, тем не менее, зачем-то спрашиваю его.
— Ты крещеный?
Юра явно захвачен врасплох, и я уже жалею о своем вопросе. Юра смотрит на меня подозрительно, он чем-то насторожен.
— Допустим, — отвечает он, и я, отвернувшись, еле сдерживаю улыбку. По тону его догадываюсь, что Юра, ко всему прочему, еще и поигрывает в религию.
— В какую церковь ходишь? — спрашиваю напрямик.
Юра мнется, но у меня кое-какая репутация, я как-никак с диссидентами якшаюсь, и Юра отвечает:
— В Сокольники.
— И это серьезно?
Вопрос лишний. Серьезного ничего у Юры-поэта быть не может, всего лишь попытка компенсации за социальную неполноценность. Юра играет, заигрывает, Юре хочется остренького в невозможной пресноте его жизни. Я понимаю его, я его очень даже понимаю и не удивлюсь, если он выдерживает посты, благо в Москве есть чем заменить постозапретную пищу, это ему не сибирская тьмутаракань.
— Возьми меня как-нибудь с собой, — говорю я Юре и не успеваю понять по его лицу, как он принял мою просьбу.
Мы спешим к подходящему поезду, но нам в разные стороны, и я кричу ему на прощанье:
— Я тебе завтра позвоню, договоримся!
И опять не успеваю понять, согласен он или нет. Мелькает сквозь стекло Юрино лицо, и вагон уносится вдоль перрона в тоннель, над которым мигает табло с секундами.
Дома меня ожидает на столике пухлая папка листов — моя последняя халтура. Покончив с ней, я покончу и с халтурой моей жизни. Еще никогда я так отчетливо не сознавал и необходимость, и возможность другой жизни. Я так ясно ее представляю, другую жизнь, что меня даже лихорадит немного от нетерпения. Но я ложусь и приказываю себе спать, чтобы завтра проснуться раньше и сесть за работу. Это пока единственная реальная гарантия моей будущей новой жизни. Я желаю себе хороших снов.