Это старый, не законченный росписью сервиз, затерявшийся в дебрях императорского завода; его откопал Волков.
— Вы должны дать свою композицию, используя эти неудалимые крапины, — говорит Волков, протягивая Люсе тарелку.
Люся смотрит на прихотливые синие пятна. Роспись, предложенная Волковым, требует выдумки и самостоятельности. Но Люся чувствует, что в силах справиться.
— Постараюсь, — говорит она и бережно берет тарелку из рук Волкова.
Конечно, она справится.
В лаборатории Люся во всеуслышание объявляет, что намерена выполнить задание без посторонней помощи, совершенно самостоятельно.
— Пора! — чуть дерзко и чуть виновато отвечает она на недоумевающий взгляд Татьяны. — Буду знать, по крайней мере, что это сделала сама.
Спустя несколько дней синие крапины обращены в цв"ты. Какие? Этого Люся сама хорошенько не знает. Похожие, пожалуй, на васильки — и в то же время никак не васильки. Они растут на тонких зеленых стеблях, печально склоняя синие увядшие головки, готовые вот-вот сорваться с зеленых стеблей.
Когда она дорисовывает последние лепестки, она слышит позади себя громкий голос:
— Буржуазнейшая халтура!
Она резко оборачивается. Мрозевский, стоя на цыпочках, заглядывает ей через плечо. Глазки его прищурены. В мастерской, как назло, полная тишина. Сказанное прозвучало особенно четко и продолжает звучать в тишине мучительно долго, осязаемо, точно предмет. От неожиданности Люся не находит, что ответить нахалу. Или, быть может, он сказал это в шутку? Она чувствует, что все оторвались от своих работ, атакуют ее со всех сторон взглядами.
— Кому нужны эти цветочки? — продолжает Мрозевский, оглядывая присутствующих и ища в их глазах сочувствия. — Кому? — он разводит руками. — Пролетариям они, во всяком случае, не нужны.
— Вы-то откуда знаете, что нужно пролетариям? — обрывает его Люся, опомнившись. — Сами-то вы ведь не пролетарий?
— Пора уже знать, уважаемая художница, что дело не в этом, — язвительно говорит Мрозевский. — Важно стоять на точке зрения пролетарской эстетики. И вот с этой позиции я утверждаю, что цветочки ваши, извините меня, буржуазнейшая халтура. У нас слишком мягко относятся к вопросам качества в искусстве. Если бы рабочий, муфельщик скажем, давал брак, — такого бы перца задали ему! А с художником носятся как с писаной торбой.
«Что он, с ума сошел?» — думает Люся, но не находит, что возразить.
— Вот был, скажем, Чехонин, — ораторствует Мрозевский. — Все кричали: «Чехонин! Браво, Чехонин! Первый фарфорист советский!» Один писака — я сам читал — так прямо и написал о нем: «художник революции». А художник-то этот — раз! — и за границу. И теперь нас же еще ругает. Я считаю, что у многих советских художников нутро до сих пор буржуазное. Конечно, не в смысле контрреволюционном. Я это не говорю. Но всё-таки... Иных не следовало бы даже пускать на наш завод...
— И весь фарфор расписывать вашим аэрографом через трафарет? — одним духом выпаливает Верочка (уж слишком он разошелся, нахал!).
Все улыбаются. Напряжение рассеивается.
«Молодчина, Верочка!» — молча ликует Люся.
Мрозевский хочет ответить. Но неожиданно Люся получает новое подкрепление.
— Товарищ Мрозевский склонен допускать на советские заводы одних лишь болтунов, а не художников, производящих ценности, — спокойно говорит Соколовский, снимая пенсне и холодно оглядывая Мрозевского.
— Вас, Евгений Александрович, разговор о советском искусстве вообще не может касаться, — дерзит Мрозевский: — вы работаете на экспорт и потрафляете чужим вкусам. Вы советский работник, а не художник. И всё. Это, конечно, дело полезное: за вашу работу мы получаем валюту и всё такое, конечно. Но это не советское искусство.
«Пожалуй, он прав», — думает Люся.
— Вы ошибаетесь, товарищ Мрозевский, — слышит она спокойный голос Соколовского. — Всякое искусство, делающееся и идущее на пользу Советского Союза, есть советское.
— Но уж, во всяком случае, не ваши витязи и боярышни, — обрывает Мрозевский.
— И даже они, — всё так же спокойно продолжает Соколовский. — И даже всё то, чем мы потрафляем, говоря вашим языком, западному покупателю, есть советское, и характерно, что за границей имеет хождение как чисто советское. Это надо учесть. Весь секрет в том, Мрозевский, что выпрыгнуть из себя мы, советские люди, уже не можем, если бы даже хотели кому-нибудь потрафлять. Многим пора это понять.
«Нет, конечно, прав Соколовский», — радуется Люся.
— Не в этом наш порох, Евгений Александрович, — вмешивается в спор Эсфирь Иосифовна. — И поэтому, думаю, Мрозевский на этот раз прав. Существо нашей росписи на девять десятых должна составлять советская тематика. Одной десятой вполне хватит тем, кто уж никак не может давать современную тематику.
— Вроде Евгения Александровича, — подхватывает Мрозевский.
— И тогда, — снова выпаливает Верочка, — вся роспись будет состоять из фотографий Советского Союза, как у тебя, Фира? Правильно?
«Ну и язычок!» — поражается Люся.