— Не заврачай мне гловы.
Это поляки. Польские евреи. Они говорят охотно и вежливо. Кланяясь, снимают шляпу, улыбаются. Одеты они бедно, но тщательно. Из добрых лодзинских материалов в немного длинных пиджаках, по тогдашней берлинской моде, уже изношенных, но еще полных достоинства. Их глаза горят голодным блеском, но обращаются они очень мягко.
— Извиняюсь, я слыхал, что пану требуется мыло?
— Нет, благодарю вас.
— В таком разе, может быть, коньяк?
— Нет, не надо.
— А дзыгарек пан не купит?
— Что это?
— Ну, часы по-русску.
— Нет, не надо.
— Пшепрашим!
Он отходит. А волна катится, бежит неустанно. Кого только здесь нет… Музыканты, приказчики из бакалеек, комиссионеры пароходов, бармены из Циндао, содержатели притонов, парикмахеры, «стукачи», героинисты, чуть подлеченные вынужденным сиденьем в тюрьме, хозяева пивных, скупщики краденого, просто молодые люди, попробовавшие первых «легких» денег и уже истратившие их, уже отсидевшие сроки наказания за проданную «липу». Португальцы, китайцы… женщины…
Да, и женщины. Тоже. Что они делают здесь?
Вон та, старая, толстая тетя Фанни. Коротко, по-мужски остриженная, она со всеми «на ты». Она продает далеко не женские вещи. Название товара не упоминается вслух, но все смеются.
— Почем?
— Только по десять дюжин, — отвечает она. — Триста си ар би.
А эти кто? Девчонки из знакомых баров. Что они здесь делают?
Я подхожу к их группе.
— Халло, Тамара. Вы чего здесь? Продаете? Покупаете?
— Да нет. Мне вчера один фрайер тут назначил свиданье. Сказал, приходи на биржу, если у меня пройдет одно дело, я тебе пол косых дам.
— А вы, Люся?
— Я одному типу морду набить пришла.
— За что?
— Взял мой браслет продать, и ни его, ни браслета.
— Гуд лак!
Веселая стайка моих молодых приятелей показывается из-за угла. Они ничего не продают. Они уже продали в свое время и уже заработали и теперь приходят сюда развлекаться.
— Дед! — кричат они мне (у нас такая игра: я — «наш великий вечно юный дед», а они — «любимые внуки»). Теперь они спрашивают:
— Ты что здесь делаешь?
— Продаю разницу.
— Какую?
— Большую.
— А маленьких нет?
— Нет.
— Это две большие разницы, — говорят они.
На углу, в грязном подъезде серого высокого дома, ничком в сырой нише лежит прокаженный. Он раздирает на себе ногтями страшные лиловые струпья и с воем ест землю. Иногда он садится и начинает собирать вшей с лохмотьев своей одежды. Набрав полную горсть, он со злобными проклятьями кидает их на проходящих мимо. Его трясет. У него черная лихорадка. Люди равнодушно проходят мимо. А он корчится, воет и долго грозит им вслед. И страшные обрубки его почернелых ног еще долго торчат, словно обгоревшие ветви деревьев после пожара.
Он кричит и кричит без конца.
Это голос Китая.
ХЛАМ
Раз в неделю, по средам, в «Ренессансе» проходили вечера ХЛАМа. Слово «ХЛАМ» означало: Художники, Литераторы, Артисты и Музыканты. Конечно, ни художников, ни артистов, ни литераторов там не бывало по той простой причине, что таковых в Шанхае просто не было. Музыкантов было немного, но они по вечерам играли в дансингах и поэтому отсутствовали. Но зато бывала та публика, которая имела какое-то отношение к тому маленькому артистическому миру, который все же был в Шанхае. Ходили маникюрши, портнихи, парикмахеры, мелкие репортеры, спекулянты и жулики.
«Душой» этих вечеров был некий Гвадалквивиров — театральный паразит, приехавший еще в 30-м году с балетной труппой в Харбин администратором и оставшийся там. Он должен был на что-то жить и поэтому был неистощим на всякие театральные затеи, от которых ему перепадали немалые деньги. Артистам он обыкновенно платил мало или совсем не платил, уговаривая сделать это «для искусства» и прельщая интересной ролью. А всю выручку кассы клал в карман.
В Шанхае было много скучающих дам, которые «пели для себя» и даже учились у кого-то «для себя», но все они горели желанием показать себя на сцене и даже готовы были заплатить за это сколько угодно. Билеты обычно распространялись «по знакомым» или раздавались бесплатно. Эдуард Иванович Гвадалквивиров «делал прессу», т. е. помещал фото будущих звезд в местных двух газетках и писал «от руки» заметки о них. Костюмы брались у старого харбинского костюмера, у которого было все что угодно. Выпускались саженные афиши, где кровавыми буквами пламенело никому не известное имя какой-нибудь жены аптекаря или зубного врача. И дело было сделано. Гастролерша месяца за два до спектакля уже ни с кем не разговаривала, показывая рукой на горло, куталась в шелковые платки и горжетки и шепотом говорила знакомым: «Пою Травиату».
Некоторые вообще переставали разговаривать и объяснялись даже с мужьями письменно. Мужья жаловались. Это было совсем неудобно и сложно в семейной жизни. И, наконец, не всегда же есть чернила и перо. И не при всех обстоятельствах. И есть такие моменты, когда просто невозможно поставить между собой и женой чернильницу.
Но… терпели.
К дню спектакля дама окончательно теряла остатки голоса и объяснялась со сцены жестами. Но зато туалеты были умопомрачающие. Что и требовалось доказать.