Волна ковырялась в снегу, все пыталась поднять голову, и ее страшное сиплое скуление прорезывало разрозненное и испуганное тявканье растерявшихся собак, проникало насквозь, в самую душу. В муке, в недоуменье доживала она свои последние минуты, еще не понимая случившегося, но вся пронизанная ужасом перед своим неизвестно откуда взявшимся бессилием, как раз тогда, когда надо бежать, во что бы то ни стало бежать от настигающей сзади напасти. И она пытается поднять голову, посмотреть, а сильное тело не слушается ее и уже подрагивает, дергается в первых мускульных разрядах агонии и слабеет с каждым новым мгновеньем боли и муки…
Понырин после нескольких холостых вскидок решился наконец выстрелить; присел и, поведя стволом, вытолкнул тугой пучок огня и звука. Искусанная картечью, бешено завертелась на месте молодая собака, изгибаясь и цапая пастью воздух сзади, словно назойливых мух ловила; и потом будто успокоилась, прилегла, положив морду на лапы, уже не глядя никуда, ничего не желая и не боясь, высунув язык и часто дыша. И ее точно сковывали лень, снег, неодолимая внутренняя сонливость, она тоже подымала голову, беззащитно и тяжело, и голова падала на лапы в сильнейшем из всех снов.
Лютый большими прыжками приближался к задам. Он вышел на соседний, кулугура Харина, двор; и Пантелеев, не отрывая глаз, удобнее перехватил вилы, тряхнул ими, примеряясь, потихоньку кашлянул, изготовился, чтобы вовремя выскочить и отрезать ему дорогу назад. Лютый замедлил бег, оглядываясь на ходу и приволакивая задние лапы (пуля, похоже, все же попала ему в ляжку), и скользнул в открытые ворота. Конюх выскочил за плетень, кинулся туда.
Из ближних дворов выбегали и спешили к попавшему в ловушку Лютому ребятня, за ними мужики, и двигавшиеся за вожаком собаки отвернули в степь. Гришук остался один. Он не знал, что делать и куда ему идти теперь, бежать куда, и растерялся. Смотреть, как будут бить Лютого, он не хотел, и домой сейчас уйти не мог…
Он неуверенно вышел через ворота на зады, и ему стала видна вся пажить — теперь уже взбудораженная, полная суеты, кликов, неестественно-торопливой деловитости… Еще несколько человек пробежало на поле, крикнул что-то на бегу Кузька, махнул призывно и возбужденно, и Гришук пошел в ту сторону.
Над пажитью тяжело провисали, давили окрестности сплошные, синюшные в предсумерках облака, сыро чернели постройки, с улицы от выброшенной золы несло оттепельной гарью. Котях с Поныриным палили наперебой, еще одна собака вскидывалась, выгибалась мучительно, растопыря лапы и пятная снег темной кровью. Их умирало уже несколько, умирали всяк по-своему. Одни затихали, другие что-то пытались еще делать, ползти, прятаться… Совсем молодой кобелек, ближний к Гришуку и людям (он забежал сюда, раненный, а сейчас обессилел), с поврежденным позвоночником полз куда глаза глядят и выл прерывисто, на одной ноте, уже утомленный ужасом — лишь бы подальше от этой пажити с последним смертным воем товарок и острым цепенящим запахом крови и развороченных собачьих внутренностей, от мельтешащих в беге за бугром и все увеличивающихся черных фигур людей…
Поджав хвосты, уходили в сторону, к ближнему овражку, остальные собаки, а вслед им с видимой торопливостью пускал, привстав, пулю за пулей Котях и так же торопливо вспухивали клубки плотного дыма и нечеткое, как сквозь вату — б-пах-бах-х! — дуплета вместе с пугающим свистящим шорохом крупной дроби, но за отдаленностью все мимо. А вот Понырин дошел до Волны, переломил ружье, перезарядил и вдарил по собаке метров с двух-трех — так, что шерсть на ней вздыбило…
Гришук подошел к ставшей кругом толпе, пролез вперед. Кобелек лежал посередине, редко и тяжело подымая дыханьем свалявшуюся грязную шерсть на тощих боках — молодой, не утративший еще щенячьей голенастости, — и затравленно и непонимающе озирался, оголяя молодые клыки и поджимая уши. Стоящий неподалеку Кузька сунул ему к морде палку, и пес рванулся, пытаясь подняться, зарычал, завозил передними лапами. Но перебитый картечью позвоночник только дергался от усилий и боли, и пес заливисто рычал и взлаивал, пытаясь ухватить белыми в розовой слюне зубами палку.
— Сыночек у Волны! — присвистнул кто-то. — Ты гля — сам еще и кости не разгрызет, а туда же, кидаться.
— Он самый, ейный. Ишь, морда-то — точь-точь Волна, тока масть… Ну, давай кончать.
Пес с рычанья перешел на скулеж, от усталости и страха прикрыв глаза и все так же прижимая уши; заскулил виновато и боязно, как провинившийся — и было это многим тем страшнее, что он просил просто не бить, а его уже решили убить.
— Да што там, давай! — крикнули сзади, и здоровенный туповатый парень Витяня, словно его подтолкнули, шагнул вперед и с мужичьим хаканьем всадил в оскалившуюся морду навозные зубья вил. Еще Гришук успел увидеть, как и Кузька замахнулся своей палкой, а потом его затолкали, затерли в отхлынувшей толпе, освобождая место; только были слышны удары по мягкому и чье-то хриплое, распаленное дыхание.