– Ой, прохвост, ой, прохвост! Что ты опять натворил-то, ой, хосподи, батюшко милостивой…
Она начала закрывать портфель, но он ни за что не хотел закрываться. Вовка стоял обиженный. Портфель не закрывался, бабушка заругалась еще больше:
– Рукосуй рукосуем, ой, ой, что теперь бу-дет-то! Ну-ко, Вова, милой, ты как отстегнул-то? Ну-ко, попробуй, попробуй, сам, сам-то, ой, батюшки!..
Вовка в два счета застегнул портфель, а бабушка Катя все еще не могла успокоиться, вытолкала Вовку из летней половины и послала побегать. Бегать, однако, не хотелось. И вообще этот день был несчастливым, потому что в придачу ко всему Вовка ел горох и нечаянно затолкал в ноздрю горошину. Горошина в носу разбухла, Вовка впервые за все время ревел благим матом, когда на медпункте доставали из носа эту проклятую горошину.
Лето почти кончилось. Уже нельзя было бегать утром босиком, ягоды на черемухе опали, а иные засохли. Рябину наполовину склевали дрозды. Речка похолодела, на скошенном лугу выросла зеленая отава[6]. Однажды дед сказал:
– Ну вот, Владимер, видно, ты нагулялся, парень, нахулиганился. Ты хоть и мазурик, а ехать надо. В школу скоро пойдешь.
Вовка совсем забыл, что живет в общем-то в городе, что скоро в школу. Он вдруг вспомнил и свой детсад, и зоопарк, и маму с папой, и ему захотелось ехать домой. Но и отсюда тоже уезжать не хотелось.
Когда дед запряг лошадь и наложил в телегу сена, Вовка понял, что дело серьезное, что ехать надо в самом деле. Он сел в тележный передок – и поехали. Около крыльца стояла бабушка Катя и плакала, прикладывала к глазам свой холщовый передник. А у ног бабушки сидел Кустик и глядел.
Вышла из дому Сениха. Она тоже попрощалась с Вовкой и поцеловала его:
– Расти, батюшко, расти.
Вовка рукавом вытер мокрые после поцелуя губы и уехал.
Была середина августа. Вовке было семь лет, и все, что происходило с ним в это лето, навсегда осядет в его безгрешном сердчишке. И, может быть, когда он будет большим, снова приедет сюда и увидит на стене, у печки, следы неровных, шатающихся букв:
Скворцы
В субботу мать вымыла пол и застелила его чистыми полосатыми половиками. А еще она взяла мелкого песочку, положила его на мокрую тряпку и долго терла медный самовар, потом переставила кровать вместе с Павлуней на новое место, поближе к окну.
– Лежи, Павлуня, лежи, голубчик. – Она подоткнула под Павлунины бока теплое одеяло и вскоре ушла на колхозную работу.
Пав луне хотелось поглядеть на самовар, как он светится, но самовар стоял в шкафу, а встать Павлуня не мог. Всю зиму у Павлуни болели ноги, и он лежал все время в кровати.
«Наверно, – думает Павлуня, – наверно, сейчас в шкафу светло от самовара, только ведь как узнаешь? Если откроешь дверку, то свет из избы сразу в шкаф напускается, а ежели не откроешь, то не видно, темно в шкафу или светло. Наверно, светло, потому что уж очень самовар блестит после того, как его мама начистила».
Еще Павлуне хочется поглядеть свои валенки. Но об этом тоже нечего было и мечтать, потому что, во-первых, не встать с кровати, а во-вторых, валенки были заперты в чулане вместе с отцовым новым пиджаком. Пав луня помнит, как отец купил ему валенки и принес домой. Но Павлуня уже тогда болел и в школу не ходил, а валенки тоже всю зиму зря пролежали.
Размышляя обо всем этом, Павлуня чуть не забыл, что кровать переставлена ближе к окну. Он повернул голову и сразу увидел синее небо. Там же висела большая прозрачная сосулька: она намерзла на карнизе и была похожа на штык. Павлуня увидел, как на ее остром кончике копилась капля золотистой воды, копилась, копилась, стала тяжелее себя и полетела вниз. Пав луне стало весело. Снег в огороде был белый-белый, небо вверху такое синее, как обложка на тетрадочке, которую только-только выдали и на которой не поставлено еще ни одной буковки, а не то что фамилии.
Дальше за огородом, под горой, была река. Она еще вся заметена снегом, снег и на крышах, на грядках, и на лужке тоже не было еще ни одной проталины. Павлуня увидел, как дрожит от ветра торчащий из снега стебель прошлогоднего репейника, и догадался, что на улице еще холодно, хотя и капает с застрехов.
«Снегу наворотило, – думает Павлуня, – столько снегу не скоро растает. На одной нашей крыше, наверно, пудов двенадцать, а то, может, и больше».