Темно, всегда темно… Можете ли вы, чьи глаза видят, понять мучительное состояние человека, лишившегося драгоценного дара — зрения, человека, обреченного постоянно быть в темноте, постоянно напрягать слух, осязание, чтобы этим хоть в какой-то мере возместить невозместимое? Ночь, отныне и до конца дней — всегда ночь… Для всех других утро сменяется вечером, за ночью приходит день; восходит солнце, и его лучам радуется все живущее; когда спрячется оно, на небе поднимется луна, зажгутся звезды, в домах и на улицах вспыхнут электрические лампочки; для всех одни цветы — красные, другие — белые, фиолетовые, желтые, трава — зеленая, а небо — голубое…
Небо! Какую силу, какую радость бытия испытывал он, когда взмывал на стремительной по-шмелиному жужжащей среброкрылой машине в голубой бескрайний простор, когда, будто ласточка, кувыркался там, слившись с самолетом воедино, ощущая его, как живое, трепетное существо, послушное малейшему повороту штурвала; вероятно, такое же чувство вело Икара, сына Дедала, когда он, презрев опасность, устремился на крыльях к солнцу и, обожженный, упал на камни [12]…
Только тот, кто сам летал, сам стремился в поднебесную высь, может понять эту радость парения!
Небо… Никогда-никогда больше он не увидит его… Какое там! О небе ли думать ему, слепому инвалиду, когда даже передвижение по земле представляется сейчас нелегким делом.
Инвалид! Слепой! Конечно, всякий, увидев, как ты растерянно остановился на перекрестке, протянет тебе руку и поможет перейти на другую сторону улицы; ноне больнее ли от этого ему, бывшему летчику-истребителю? Лишнее напоминание о беспомощности…
Лучше уж — не ходить, не показываться на людях, чтобы не ведать того горького чувства, какое охватило его вчера, когда какая-то сердобольная старушка помогла ему добраться до дому… Старушка самостоятельнее, чем он, тридцатилетний мужчина!
Лучше — сидеть. Он и сидит, точно прирос к легкому плетеному креслу; даже не шевелится лишний раз, чтобы не скрипело. Ему кажется, что это скрипит его тело, отяжелевшее, потерявшее гибкость.
Но никуда не скроешься от воспоминаний. Бесконечной чередой, мучительные и гордые, проносятся они в мозгу, будоража кровь, и самое яркое среди них — когда случилось это, непоправимое…
Они поднялись, как всегда, по сигналу тревоги с полевого аэродрома, укрытого зеленью берез и осин. Он шел ведущим.
Бой был тяжелым. Большая группа бомбардировщиков противника шла бомбить город и важный узел дорог. Их прикрывали «мессершмитты». После, как только в небе показались советские истребители, на подмогу фашистским асам явились еще и «хейнкели».
Это был один из тех последних крупных воздушных боев минувшей войны, когда гитлеровская люфтваффе еще пыталась вернуть утраченное превосходство в воздухе. С той и другой стороны — большое количество машин, с той и другой стороны — упорное желание добиться победы. Воздушное сражение разгорелось сразу на нескольких высотах — «этажеркой», как говорят летчики.
Как сокол прянуть из-за облака на врага, молниеносным ударом разметать строй машин неприятеля, не давая ему опомниться, бить, бить, бить — было излюбленным приемом старшего лейтенанта Дмитрия Алексеевича Трубицына. Под стать командиру были и летчики ею звена.
Они налетели — и все завертелось в дьявольской карусели. «Юнкерс», которого Трубицын избрал себе мишенью, тотчас задымил и отвернул в сторону. Оставляя за собой густой черный шлейф дыма, он устремился к земле и, ударившись о нее, взорвался.
А Трубицын уже клевал другого, то взмывая почти по вертикали в поднебесье, то снова пикируя на цель. Пока его звено расправлялось с бомбардировщиками, другие краснозвездные машины атаковали самолеты конвоя, не позволяя им прийти на помощь «юнкерсам».
И тут, в самый разгар боя, Трубицын увидел, что довольно многочисленная группа «юнкерсов», отколовшись от остальных, хочет ускользнуть незамеченной. Он сразу разгадал их маневр: избежав схватки, слегка отклониться от заданного курса, а затем снова лечь на него. «А-а, хитрят, гады! Думают — обманут!…» Крикнув по радио соседу, чтобы тот принял командование, Трубицын бросился в погоню за «юнкерсами» и скоро догнал их.
Они огрызались из пушек и пулеметов, а он кружил и кружил над ними, угощая их свинцовыми гостинцами то справа, то слева, выжимая из своего «яка» предельную скорость и увертливость. Наконец ему удалось зайти одному в хвост. Поймав его в перекрестие прицела, Трубицын нажал на спуск, но выстрелов не последовало: кончились боеприпасы.
В это мгновение, прошитый пулеметной очередью, вспыхнул его самолет. На базу не вернуться. А враг упорно старался пробиться на восток.
И тогда холодная, непреклонная ярость зажглась в нем. «Выброшусь на парашюте», — мелькнула мысль; но, казалось, то подумал не он, а кто-то другой. Сам же Трубицын был полон одним: атаковать, не пустить дальше, сбить хотя бы еще одного! Нет боеприпасов, но есть — таран; повторить подвиг Талалихина и Гастелло!…