Читаем Рассказы о русском Израиле: Эссе и очерки разных лет полностью

Мур продолжает много читать и следить за военными сводками, но тема голода все равно выходит в заглавные строки дневника: «Вчера обедал у П.Д. Превосходный обед: зеленый суп, совсем в стиле супа из щавеля (конечно, не хватало яиц и сметаны!), на второе – котлета и макароны, зеленый салат – тоже во французском вкусе. В общем, наелся здорово – и хлеба вволю. Как вкусно было! А было бы еще раз в сто вкуснее, если бы удалось съесть все эти красоты дома, сосредотачивая все внимание на еде и не отвлекаясь обязательной в гостях болтовней».

Георгию Эфрону не нужна «роскошь человеческого общения». Он превращается в пищевого «алкоголика», так как способен в одиночку поглощать пищу и получать от этого особое удовольствие. Утром он обязательно вспоминает о том, что ел накануне: «Вчера взял макароны; взял также 200 гр. “сладкой замазки”… Вчера был очень удачный день в отношении жратвы… Вчера был последний раз в П.Д. Превосходный обед…»

Все это, конечно, ненастоящий голод. По-настоящему голодала Марина, мать Мура, в Москве, в годы военного коммунизма. На руках Цветаевой дочь – Аля, вторая – Ирина – умирает в детском доме. Цветаева не о своем голоде пишет в дневнике. То, что творится в ее личном желудке, не волнует Марину. Вот типичная скупая запись: «Муки нет, хлеба нет, под письменным столом фунтов 12 картофеля… Живу даровыми обедами». Тот по-настоящему страшный голод, потеря дочери, заставил Цветаеву в эмиграции относиться с преувеличенным вниманием к проблеме питания. Она кормила Мура так, будто боялась и его потерять от недостатка пищи. Цветаева невольно превратила сына в инвалида. Хотя, конечно, не она тому виной, а безумное время российского голода (1918–1921 гг.). Думал ли об этом вечно голодный Мур. Нет! Он и не подозревал, что стал жертвой Октябрьского переворота задолго до своего рождения. Впрочем, страдания большого желудка не способны заглушить голос разума. «Зеркало» появляется перед Муром, и он, может быть, впервые различает в нем свой искаженный голодом и лишениями облик: «Надоело и опротивело собственное “я” – без руля и без ветрил, злое и пессимистическое. Надоела грязь, надоели голод и безденежье. Все противно, от всего тошнит… Одного только хочется – жратвы… Эх, деньги, деньги! Только они и нужны. Но как я устал от этой грубой, грязной, глупой жизни… Я живу в предчувствии катастроф».

Оптимизм был основан на благоразумии, неблагоразумный Мур, живущий одним, сытым, днем, становится пессимистом. Все правильно, все логично, но Георгий Эфрон, как ни странно, продолжает чувствовать себя сверхчеловеком: «Но имей я деньги, необходимые для нормального существования, я уверен, что я бы пребывал в одиночестве. Кроме как на предмет довольно низменного их использования, мне люди не нужны: я их не люблю. Не люблю также из-за того, что без них не проживешь, из-за того, что человек высший должен всегда быть связан с кучей низших, без которых, как говорится, – ни туда, ни сюда».

Увы, и здесь очевидно искаженное, правда, но наследие матери: ее убежденность, что «человек, не понимающий стиха» недостоин звания человека. Ее экзальтированная привычка очаровываться кем-то в неизбежности грубого и даже злого разочарования. Ее, наконец, любовь к слову, вечно заслоняющему любовь к человеку, возможность его понять и простить.

Мура в Ташкенте от полной нравственной деградации спасает тоже слово, начатая работа над романом. Но, судя по всему, не совсем обычным для человека восемнадцати лет. Георгий Эфрон начинает писать роман, во многом мемуарный, если верить его записи в дневнике: «Меня все более и более занимают вопросы, связанные с моим романом. И здесь мне Москва совершенно необходима, т. к. Лиля (тетка Мура. – Примеч. А.К.) может дать мне массу сведений о своей матери, Елизавете Дурново… Якове Эфроне, о встрече Марины Цветаевой и Сергея Эфрона, о парижской трагедии Елизаветы Дурново». Но и здесь он снова над «толпой» (пусть и «толпой» своей родни) на роли стороннего наблюдателя, предпочитая не употреблять слова: бабушка, дед, отец, мама… Тем не менее не исключено, что именно литературный труд над романом образумил Мура. Он вдруг начинает осознавать свой психический недуг, провал своей ставки на эго: «Крах моей антрепризы символичен: это крах всей моей жизненной животно-эгоистической политики. Нельзя жить без настоящего, увлекающего дела, без любви к чему-то и кому-то, без нравственного тепла, исходящего от близких людей. Иначе становишься способным на такие вот антрепризы, и царем мироздания, центром Вселенной становится Бублик или Булочка».

Перейти на страницу:

Похожие книги