Была она не брезглива, в чем и сама признавалась. Не боялась Цветаева нечистоты тела во всех смыслах, но всегда бежала от грязи в душе. Ее дневниковые заметки о первых годах революции честны, мужественны, наполнены болью, ужасом и любовью. И очень, как и все, к чему прикасалась эта женщина, – талантливы.
Имеем ли мы, современники, право судить людей, приговоривших самих себя к смерти? Нет, убежден, что это безнравственно. Даже в такого грешника, как Александр Фадеев, не могу бросить камень. Вот он ответил на прошение бездомной Цветаевой: «Тов. Цветаева! Достать Вам в Москве комнату абсолютно невозможно. У нас большая группа очень хороших писателей и поэтов, нуждающихся в жилплощади». Отвратительный документ, а не могу заставить себя судить Фадеева, как только представлю ужас этого человека перед сознанием невозможности продолжить жизнь. Что уж тут говорить о самой Цветаевой, Маяковском, Есенине…
Жили все они во временах, беспощадно провоцирующих человека на зло. Кто-то попал в сети дьявола, кто-то пробовал вырваться из западни, кто-то восставал против самого страшного и всесильного времени.
При всех обстоятельствах большой поэт оставался в одиночестве. Иосиф Бродский написал об этом исчерпывающе точно: «Чем лучше поэт, тем страшнее его одиночество».
Одиночество сродни безумию, добавлю я. Безумию самоубийства.
Грязные, кровавые времена всегда были и школой мизантропии для чистых и мужественных душ. Восемнадцатый год, лето. «Боже мой! Как я ненавижу деревню, – пишет Цветаева, – и как я несчастна, среди коров, похожих на крестьян, и крестьян, похожих на коров». Год девятнадцатый: «Язык простонародья как маятник между жрать и с….»
Впрочем, тема народности бездонна. В этих заметках я только хотел бы проследить за «еврейским вопросом» в дневниковых записях Цветаевой, на основе, вышедшей в 2002 году книги: «Марина Цветаева. Записные книжки». Вопрос этот занимает в ее дневнике значительное место.
Мне всегда казалось, что великое прозрение Марины названную тему исчерпывает: «Гетто избранничеств, вал и ров – пощады не жди. В сем христианнейшем из миров поэты – жиды». Однако, читая записные книжки, понял, что все не так просто.
Шестнадцатый год. Мир относительно спокоен, если не считать кровопролитной, Первой мировой войны. Марина Цветаева пишет: «Христос завещал всему еврейству свое великое “жаление” женщины.
Еврей, бьющий женщину, немыслим».
Любопытная запись. Цветаева не пишет, почему Христос не завещал этого христианам. Евангелие читала Марина, одно лишь Евангелие и Ветхий Завет, не Тору. Вот в этом, а часто и только в этом издержки взглядов на еврейство русской художественной элиты. Даже «нежных» взглядов.
Лето 17-го года: «Вы слово “еврей” произносите так, точно переводите его с “жид”».
Слух большого поэта уникален, но близка чума большевизма, и Цветаева пишет 15 ноября 1918 года: «Слева от меня (прости, безумно любимый Израиль!) две грязные, унылые жидовки… Жидовка говорит: “Псков взят!” – У меня мучительная надежда: “Кем?!!”».
«Безумно любимый Израиль» остался там, в мире без голода, лишений, смерти. А здесь, рядом с Цветаевой, «две жидовки», сообщающие в восторге, что красными взят Псков.
Чуждость «любимому Израилю» нарастает по мере развития революции:
«Когда меня – где-нибудь в общественном месте – явно обижают, мое первое слово, прежде, чем я подумала:
– Я пожалуюсь Ленину!
И никогда – хоть бы меня четвертовали – Троцкому!
– Плохой, да свой!»
В те лихие годы и не подозревали, что и Ленин не совсем «свой». В общем, некому было жаловаться русскому человеку. Ну не Калинину же с Буденным или Ворошиловым.
Пуришкевич – один из лидеров «Черной сотни». Ну и что? Ему, если бы могла, пожаловалась Цветаева: «Моя любовь в политике – Пуришкевич. Ибо над его речами, воззваниями, возгласами, воплями я сразу смеюсь и плачу».
И дети Цветаевой, любимая дочь Аля (Ариадна) не хотят быть евреями: «Аля – кому-то, в ответ на вопрос о ее фамилии:
– О нет, нет, у меня только 1/2 дедушки был еврей».
Неудивительно, когда в перестроечном СССР совсем пропало мясо, обыватель стал требовать отстрела собак. Они, мол, все, что предназначено людям, пожирают.
Голод взял за горло Россию девятнадцатого года. На глазах у Цветаевой страдают, мучимые голодом, ее дети. Читаем запись:
«Не могу простить евреям, что они кишат».
Их слишком много, они слишком заметны, как собаки в том СССР. А собак-то в городе появилось тогда много, потому что обедневшие люди стали гнать их за порог. Дело не только в идее и свободе, дарованной Временным правительством. За «порог» местечка евреев выгнал и голод, устроенный большевиками.
В девятнадцатом году собаки почти исчезли – их попросту сожрали. Остались одни евреи, о которых и пишет Цветаева. Голод способен сотворить и не такое с психикой человека.
И все-таки Цветаева – это Цветаева. Ее «любовь к Израилю» не проходит, потому что в это страшное время именно евреи помогают ей выжить. Евреи, которые «кишат»: