Казалось, Гвоздыриха нахально смеется в лицо хмурым соседкам, проводившим на фронт своих мужей и сыновей.
Сам Гвоздь был мужик очень крепкий. Сутуловатый, узкоголовый, он ходил наклонясь вперед — будто тянул за собой невидимый воз, — и напоминал чем-то упорного и злого коня.
Впрочем, и остальные грыжевики выглядели не слабее Гвоздырина. Круглолицый, черноглазый хохол по фамилии Брухо был невысок, но так прочно сколочен и такая у него была упругая кирпичная рожа, что, казалось, им можно забивать сваи.
Наш правый сосед дядя Петя Ухватов одной рукой ставил на телегу куль с картошкой так же легко, как хозяйка ставит на плиту чайник. Таких здоровых людей мне не приходилось встречать ни до, ни после. Как, наверное, все силачи, дядя Петя был смирен, добр и не предприимчив. Грыжу ему раздобыла его проворная жена тётя Дуся.
Все белобилетники работали на конном дворе и, если учесть, что бригадир их Балалайкин, длинный мужчина с маленькой кудрявой головой, тяготился такой же болезнью, — грыжевиков набиралось в аккурат бригада.
Кроме грыжевиков осталось на Аульской еще несколько мужчин, к фронту непригодных.
Инвалид финской войны, безногий Семен Ишутин. Семен был тихий человек, ездил на низенькой тележке с колесами из шарикоподшипников и торговал папиросами «Северная Пальмира». Тихим он, впрочем, пребывал до тех пор, пока не наторговывал себе на водку. Тогда Семен напивался, делался буйным, слезал с тележки и, упираясь одними руками, с таким проворством начинал гоняться за своей женой и дочками, что они в страхе разбегались по соседям.
Максим Аксенович Крикалин — старый, костлявый, глухой, как валенок. Его мы любили: за геройских сыновей (у Максима Аксеновича два сына были на фронте), за рыжие казацкие усы, за бравую выправку и за веселое враньё. Враль Максим Аксенович был несусветный. Видать, потому, что других он слышать не мог, сам поговорить любил, а все правдивые истории пересказал, когда еще был помоложе.
Анисима Ямщикова не взяли на войну за многодетность, глупость и врожденную зубную боль. Зубы у Анисима болели постоянно, он вечно ходил завязанный белым грязным платком, боль свою переносил стойко. Временами, однако, боль донимала Анисима, про что соседям тут же становилось известно благодаря жене его — здоровой, рыхлой, громогласной женщине.
— Ну, чё корежишься, чё ты корежишься! — разносился вдруг на всю улицу ее могучий голос. — Болят, что ли?.. Дак пополошшы водой! Вон на летней плите вода стоит тепла, возьми да пополошши!
На ямщиковском дворе воцарялась короткая тишина — Анисим, следуя совету жены, полоскал зубы. Но скоро голос Ямщичихи снова начинал содрогать плетни и оконные стекла:
— Ну чё опять косоротишься, чё косоротишься! Водой-то полошшишь? Не помогат?.. Да ты чё же, горе луково, глоташь воду-то? Ты пополошшы да выплюни! А ты глоташь — вот они и болят!..
Долгое время я считал, что из всех грыжевиков по-настоящему болен один дядя Петя Ухватов. Голова дяди Пети постоянно клонилась к правому плечу, в то время как огромный кривой нос был повернут в сторону левого. Из-за этого маленькие, серые, часто мигающие глазки дяди Пети смотрели жалобно, и дядя Петя казался очень несчастным. Между тем, нос его смотрел в сторону с рождения, а шею дяде Пети неопасно повредили в одной давней свалке. Дядя Петя как-то, на спор, вызвался бороться сразу с четырьмя мужиками и всех поборол. Только шею они ему маленько своротили.
Я про это тогда не знал.
А что дядя Петя здоров, как слон, выяснилось из другого.
Подошло время продлять Ухватову грыжу, и жена его, Дуся, прибежала к моей матери посоветоваться. Она отвернула край полушалка, показала отрез какой-то очень дорогой материн и спросила, что лучше: отдать кому-то там этот отрез или поросенка?
Мать сказала, что не знает, почем нонче грыжи.
— Ох, да кабы грыжа! — вздохнула тетя Дуся. — Моему-то погрозили вырезать. Вырежем, говорят, и — на фронт. А кого ему вырезать-то — подумай? — тетя Дуся хихикнула. — Нет, теперь, видно, насчет чахотки надо справку.
Не очень таились и остальные грыжевики. Брухо первое время ходил прихрамывая и плаксиво морщил лицо.
Но плаксивое выражение, во-первых, не личило Брухе — все казалось, что он дразнится. Во-вторых, ему великих трудов стоило наморщить свою физиономию — настолько туго была она обтянута лоснящейся кожей. Брухо уставал. Так что, поколотившись недели две, он снял маскировку.
Нахальнее всех держал себя бригадир Балалайкин. Его, как самого молодого и бездетного, женщины корили в глаза. Балалайкин только похохатывал, запрокинув голову и выставив кадык.
— Броня крепка, бабоньки, — говорил он. — Броня крепка, и танки наши быстры…
Чудовищный этот Балалайкин не стеснялся по праздникам ходить на гулянки. С гулянок у нас не принято было выгонять даже неприятных людей. Наоборот, подобревшие от бражки женщины даже потчевали Балалайкина, как единственного мужика, — следили, чтоб стакан его не простаивал порожним.
Балалайкин захмелев, пел песий: