Он увидел уголком глаза, как она поворачивается, сам тоже повернулся. Она вспыхнула, выражение лица стало озорным, дерзким. Наверное, она пила за обедом вино.
— Запросто! — заверила его Джоан. Он знал, что это блеф, что она храбрится, просит передышки. Но он промолчал, отказавшись от спора. Теперь ее гордость была его союзницей.
Дорога виляла между почтовыми ящиками, между деревьями, вид которых все же свидетельствовал о начавшейся осени.
— Чья это идея — его или твоя? — спросил он.
— Моя. Эта мысль посетила меня в поезде. Просто, Энди сказал, что я все время тебя кормлю.
Когда кончилось лето, проведенное ими врозь, Ричард поселился в лачуге на берегу моря, в двух милях от дома; он пытался себе готовить, но гораздо проще для него самого и лучше для детей было ужинать у Джоан. Он привык к ее стряпне; собственно, его тело, каждая клетка, состояло из приготовленной ею еды. После ужина они выпивали по рюмочке; в это время дети (двое уехали учиться, другие двое еще жили дома) делали уроки, смотрели телевизор. Выпивка порождала разговоры и откровения, резкие слова, покаянные слезы, иногда даже карабканье наверх, в постель, из чрезмерной любви к своей второй половине. Она была права: ситуация сложилась нездоровая, тупиковая. Двадцать лет, приличествующие для взаимной любви, истекли.
На второй день поисков он нашел в Бостоне подходящую квартиру. У риелторши были рыжие волосы, круглая попка и маска из грима, средство скрыть молодость. Поднимаясь и спускаясь по лестницам у нее за спиной, Ричард был счастлив и одновременно напуган. Устав от него больше, чем он от нее, она с трудом засунула в замочную скважину ключ, толкнула плечом дверь и каким-то беспомощным жестом предложила ему оценить квартиру.
На полу не оказалось обычного ковра от стены до стены, и это был не потрескавшийся паркет, а черно-белая плитка, как на картине Вермеера. В окне он увидел небоскреб и решил, что выбор сделан. Небоскреб, знаменитый бостонский долгострой, был прекрасным бедствием, славился именно своим плачевным состоянием (с него все время обваливалось стекло) и красотой: архитектор являлся вдохновенным творцом. Он мечтал о невидимом и при этом огромном здании, стекла которого должны были отражать небо и старый кирпичный Бостон, дому полагалось таять в небесах. Вместо этого стекла с отражением небесной голубизны падали на улицу, поэтому их постепенно заменяли уродливой черной фанерой, ничего не способной отразить. Кое-какая отражающая площадь на фасадах все еще оставалась, и из кривого старого окошка внезапно подвернувшейся квартиры можно было любоваться этой колоссальной голубизной, вертикальной родственницей горизонтальной голубизны моря, которая приветствовала Ричарда по утрам в промозглом холоде его нетопленой хижины.
— Прекрасно! — сказал он своей рыжей проводнице, та в ответ приподняла угольные бровки. Договор об аренде он подписывал дрожащей рукой; в графе «семейное положение» написал «раздельное проживание». Свою новость он сообщил по телефону-автомату не жене, которая расстроилась бы, а любовнице, тоже находившейся далеко.
— Нашел! И уже подписал договор о найме. Среди всей этой писанины оказалось всего одно простое предложение: «Никаких водных кроватей!»
— У тебя дрожит голос.
— У меня чувство, что я породил черную дыру.
— Не хочешь — не надо. — По тону Рут и по ее паузе Ричард догадался, что она берет сигарету или пепельницу, готовясь к сеансу утешения возлюбленного.
— Как раз хочу. Она тоже хочет. Все хотят, чтобы я это сделал! Даже дети. Хотят — или делают вид.
Последнюю фразу она проигнорировала.
— Опиши мне квартиру.
Он запомнил только клетчатый пол и вид на голубое бедствие, отражающее плывущие в небе облака. И еще рыжую риелторшу. Та объяснила, где покупать еду, где прачечная. Ему понадобится прачечная?
— Звучит недурно, — ответила издалека Рут, когда он все ей выложил. Потный черный почтальон и еще один страждущий ждали, скоро ли он освободит телефонную будку. Он уже ненавидел город с его столпотворением, с его ненасытностью.
— Что тут недурного? — не сдержался он.
— Ты расстроен? Не хочешь — не делай.
— Перестань повторять одно и то же! — Оба соблюдали тягостную формальность: делали вид, что свободны внутри своих рушащихся браков, что могут поступать как им вздумается. В этой игре под названием «виноватая уклончивость» Рут достигла вершины мастерства. Ее слова часто казались не словами, а черными шашками на игральной доске, данью жесткому этикету. Не то что слова его жены, всегда раскрывавшиеся внутрь, пропитанные смыслом.