Вот в это самое многотрудное, неблагодарное время, когда царствовал повсеместно алкогольный царь-голод, и угораздило нас, несмышленышей, поступить в столичное заведение с творческим уклоном и поселиться по законному праву в общежитии на стыке улиц Руставели и Добролюбова. И окажись же оно — час от часу не легче! — в трех минутах ходьбы от таксопарка 13. Вот незадача! Ан ничего не поделаешь, или не попишешь, как говорят люди, склонные к сочинительству. И скоро попали мы, горемычные, в этот гибельный водоворот, завертело нас, затянуло, чтоб ему ни дна ни покрышки! И пошла коловерть! Уж сколько денег туда было переношено — и хрустящих, новых, с барской небрежностью брошенных в лапы загребущие, и последних, нищих — немерено! А уж сколько добрых вещей, ни разу не надеванных, перетаскано и отдано за бесценок — страшно подумать! Но проходили дни, просыхали похмельные слезы, плохое забывалось, а к безрассудным тратам и потерям приходилось относиться с бесшабашной удалью: не бери, друг, ничего в голову, не принимай близко к сердцу, все что пропито — все в дело произведено. Главное: не заржавело. Вспоминаю северян, крепких, матерых мужиков-магаданцев, слушателей Высших литературных курсов. По возрасту они были много старше нас, давно уже состоялись как писатели и заниматься ученьем, которое — свет, приехали сюда просто по недоразумению. Так вот, они никогда не ходили в таксопарк за одной или двумя бутылками. Они брали рюкзак и набивали его под завязку, покупали сразу ящик. Серьезные были ребята. И был им с нашей стороны почет и уважение. Так что не зарастала к таксопарку тропа народного ликования. Не было у нее такой возможности. Шли по ней безвестные герои и мы не отставали.
Но случалось и так, что таксопарк вдруг обессиливал и замирал, наступали в нем постные дни. Творилось это безобразие обычно после праздников, все было вычерпано до дна, бутлегеры брали тайм-аут. Волей-неволей, приходилось жить всухомятку. Да и денег уже ни у кого из нас не оставалось, все спалили — дотла. Даже у людей трезвого образа жизни невозможно было перехватить. Подойдешь бывало, к интеллигентным девицам, спросишь подобострастно: «Нельзя ли у вас ефимками одолжиться? А то по наивности и недоразумению продули свои, просвистели, впали в крайнюю бедность». Сам подумаешь: «хорошо бы чаек с сахарком организовать да помечтать о чем-то светлом, высоком.» А они поглядят на тебя лучезарными глазами и ответят, как ножом отрежут: «А нет вам никаких ефимок!». «Ну нет, так нет, извините великодушно», — разведешь руками и пойдешь восвояси… В такие дни наступало в общежитии тягостное затишье. Одни-прятались по кельям, боялись людей, другие, наоборот, — бродили по коридорам, как тени, присмиревшие и как бы просветленные. Оставалось одно: терпеть, самоуничижаться, взывать к сочувствию свыше или отсыпаться до отупения, приговаривая: «деньги пропиты, корова продана, спать, старуха, спать…»
В один из таких кромешных дней и обнаружились у нас дорогие гости. Сразу хочу оговориться, что гости они ведь разные бывают. Бывают — хорошие, желанные, а бывают и — плохие. Иной гость бывает, как в горле кость. Был у нас однажды такой, — не у нас, лично, а у соседей, но это дела не меняет, морячок залетный, весь отглаженный, прилизанный, в полубачках и одеколоном пахнет. Так вот он, выпив лишнего, высказался, что не общежитие у нас, а семь этажей, набитые дерьмом, все мужики — алкаши, а бабы — бляди.
Имел, значит, в виду, что ребята того, выпивающие, а девушки невыдержанные, не прочь иногда закинуть ноги кому-нибудь на плечи.
Ему на это возразили, что семь этажей не дерьмом набиты, а — золотом, ты ошибся, боцман. А он опять за свое, гнет и не краснеет. В итоге пришлось ему полубачки до свинячьего блеска начистить. Так что хорошим гостям мы всегда рады, а плохим — нет.
Так вот, в один из трудных дней, после всех новогодних праздников, прошел и Новый Год, и Рождество, и старый Новый Год, осталась головная боль и дрожь в членах, — часов в девять вечера слышим: стучат в дверь. Да так нагло стучат, уверенно, по-милицейски. Елки-палки! А мы на запоре сидим, ни своим ни чужим не открываем, боимся лишнего шороха и звука, занимаемся самобичеванием и душеспасительными беседами. А тут стучат и стучат! Делать нечего, надо открывать.
— Витя, — говорю я товарищу, — Иди открывай, они же, слышишь, наглые, не отвяжутся.
Идет Витя открывать, а куда деваться? И что вы думаете? Стоят на пороге хорошие, румяные с мороза, улыбчивые гости. Маша — наша однокурсница с бумажными пакетами в руках и с ней совершенно незнакомая нам девушка, застенчиво мнет озябшими пальцами замшевую сумочку. Скоро выясняется, что она из Англии — англичанка, точнее — ирландка, но нам с Витей собственно все равно, ни тех, ни других мы никогда в глаза не видели. Зато, несмотря на английское происхождение, у нее оказывается чудесное, русское, родное нам имя — Таня!