Тем временем сварилась чечевица, вся семья собралась ужинать. Восседая во главе стола на самом почетном месте, Цион протянул руку к кастрюле. Но его опередила Наама: делая вид, что не замечает мужа, она разделила чечевицу на порции, но о муже, кажется, совсем забыла. И сразу же между супругами началась одна из тех стычек, которые давно стали в этом доме привычными и обыденными.
— Да сотрется твое имя среди отцов! — закричала Наама, побагровев от злости. — Ты только и знаешь пить да есть. И бессовестно жрешь все, что я готовлю детям.
— А ты что хотела, ведьма, чтоб я помер с голоду?
— Ну и подыхай! И откуда только ты взялся на мою голову? Детей-то ты умеешь делать, болячка тебе в бок, а вот позаботиться о них даже в голову не приходит!
— Что мне, идти воровать, что ли?
— Кабы искал, нашел бы работу! Было бы только желание! Как делают все люди? Достают хоть из-под земли, а домой приносят.
— Пошла ты ко всем чертям! Прямо злодейка какая-то!
— Сам ты злодей, если бросаешь на произвол судьбы собственных детей.
— А ты разве жена? Сука, да и только!
— Будь проклят тот день, когда я тебя увидела! — Наама вышла из-за стола и уселась на кровати; из глаз у нее полились слезы. — Никогда б не видеть твоей рожи! И какая мне от тебя польза? Я ведь работаю не ради тебя, а ради детей!..
Один за другим поднялись со своих мест дети и, угрюмые, с вытянутыми лицами, сбились в кучку возле матери. А самая маленькая, взобравшись на кровать, стала тормошить мать:
— Мам, а мам, зачем ты плачешь?
— Все из-за твоего отца, — ответила Наама, вытирая слезы.
— Она оплакивает живого папу, — уточнил со своего места Цион.
— Ну ладно, хватит! Марш по местам! И сразу же спать! — прикрикнула Наама на детей.
Мигом сбросив с себя жалкое тряпье, дети улеглись, встревоженные и возбужденные, не смея больше пикнуть.
Когда все уснули, Наама встала и занялась хозяйством. Она долго возилась вокруг жужжащего примуса, грела воду, что-то полоскала, мыла, терла, чистила. Груда грязного белья становилась меньше, а Румье все не возвращалась.
Наама погасила примус, задула лампу и легла на свое ложе между малышами. Несколько минут она ворочалась, и кровать под ней скрипела. Но вот она начала дремать. В это время к ней бесшумно подошел Цион и положил руку на ее высохшую грудь.
— Что тебе надо? — встрепенулась Наама, приподняв голову.
— Я только прикрыл тебя, — прошептал Цион, нагнувшись над ней.
— Ты с ума сошел! Убирайся к себе!
— А почему бы нам не побыть вместе?..
— Уходи! — повысила она голос. — Кобель!
— Ты разве не жена мне?
— Убирайся к черту! — оттолкнула она его ногой.
Ее голос разбудил детей, и Цион шмыгнул к себе под одеяло.
— Мам, а мам… — заговорила самая маленькая. — Что хотел папа?
— Он кобель! Он совсем с ума сошел! — вырвалось у нее.
— Он хотел тебя побить?
— Он сумасшедший. Спи, доченька, спи!
Наама и Румье были кормилицами всей семьи. К тому же на их плечах лежали все заботы о доме. Когда Румье была еще совсем маленькой — ей едва минуло девять лет, — мать уже впрягла ее в работу, сделав своей помощницей. Так она и выросла, зная лишь утомительный и однообразный труд.
Она росла, лишенная всех радостей детства: игрушек и игр, беззаботного смеха, шалостей и проказ, веселья, ласки, общества подруг — всего, что так мило чуткому детскому сердцу. Она была худощавой смуглянкой, с выразительным, будто вырезанным из камня, лицом и чуть раскосыми глазами, горевшими, как у молодой необъезженной лошади. Взгляд ее был смелым и привлекательным. Ее черные, пышные волосы густо нависали надо лбом и были коротко подстрижены сзади. Губы у нее были, пожалуй, слишком пухлые, но рельефно очерченные и какие-то манящие, будто опаленные знойным ветром.
Ее нельзя было причислить к красавицам. Во всяком случае, такая красота не ценилась в квартале йеменитов, где жила Румье. Но все в ней удивляло и поражало, как удивляет и поражает прекрасный цветок, выросший в пустыне. Весь облик ее заставлял почему-то вспоминать первозданный дикий мир на заре человеческой истории.
По натуре Румье была веселой, жизнерадостной и очень приветливой. Она любила шутку, острое слово, легко сходилась с людьми и тянулась ко всему, что доставляет радость. Сильная и неуемная жажда жизни била в ней ключом, изливаясь через край. Она была неистощима на выдумки и легкомысленные проказы. В часы досуга ее звонкий смех и задорные песенки звучали на всю улицу. Но счастливые минуты в ее жизни были очень редки. Непосильный труд, беспросветная нищета, отвратительные ссоры родителей надломили и ожесточили девушку, пригнули к земле ее голову, наложили неизгладимую печать грусти на выражение лица. Чаще всего она ходила хмурой и мрачной, подобно ненастному дню.
Не по годам рано Румье стала задумываться над разными жизненными проблемами и размышлять о таких вещах, которые были выше ее понимания. Ведь никто не учил ее, никто не наставлял, а она была девушкой наблюдательной и не могла не видеть, как много странного, непонятного и явно несправедливого происходит в мире.