Женщина эта и собой была не хуже других, и сердце имела доброе. А замуж поторопилась выйти вовсе не потому, что истосковалась в одиночестве, — просто пожалела бедного малютку. Незадолго до этого у нее умер ребенок, в груди оставалось молоко, и она вскормила Манноскэ, заботясь о нем, как родная мать. К тому же и хозяйкой она оказалась отменной, — бывало, вечером наткет полотна, а утром уже спешит его продавать. С нею Мандзаэмон забыл про голод и холод, а со временем они настолько разбогатели, что смогли содержать во множестве слуг и работников.
К тому времени Манноскэ уже исполнилось шестнадцать лет, и он стал носить взрослую прическу, выбривая волосы углом на висках.[66] Вырос парень на славу, и многие завидовали взрачности его лица. Только нрава он был прескверного, всем нечестивцам нечестивец. Дня не проходило, чтобы он не нагрубил отцу, но мачеха неизменно вступалась за него и всякий раз старалась умилостивить мужа. Мандзаэмон же любил жену и ни в чем ей не перечил. Это приводило Манноскэ в бешенство, и вот неблагодарный пасынок задумал извести мачеху, выгнать ее из дома.
Однажды он сказал отцу:
— Горько говорить вам об этом, но дольше молчать я не могу, это значило бы пойти против совести. Та, которую я считал своею матерью, то и дело со мной заигрывает, просто не знаю, куда от стыда деваться. В конце концов люди заметят и станут тыкать в меня пальцем. — Городя весь этот вздор, паршивец заливался слезами.
Пораженный отец воскликнул:
— Быть того не может!
— Я понимаю, в это трудно поверить, — ответил сын, — но вы можете убедиться сами. Скажите, будто вам надо отлучиться из дома, а сами спрячьтесь в укромном местечке и наблюдайте за нами.
Выпроводив отца, Манноскэ обратился к мачехе:
— В саду уже созревает хурма. Давайте сорвем спелые плоды с верхних веток.
Мачеха согласилась, и они вместе вышли в сад. Тут Манноскэ, улучив удобный момент, зашел в тень дерева и стал дергаться и извиваться, будто его ужалила пчела.
— Поймайте, поймайте же скорее! — крикнул он мачехе.
Та, не чуя подвоха, просунула руку в его левый рукав и принялась искать пчелу.
— Кажется, ничего нет, — молвила женщина, — но боюсь, как бы пчела снова тебя не ужалила. Сними-ка одежду, я как следует погляжу.
Все это видел отец, затаившийся у живой изгороди.
«И впрямь не лжет мальчишка», — подумал он, и в тот же миг всю его любовь словно ветром сдуло. Ничего не объясняя, он объявил жене, что дает ей развод.
— Не пойму, почему вы так вдруг ко мне переменились, — убивалась несчастная. — Коли я в чем провинилась перед вами — скажите. Я ничуть не обижусь, ведь мы как-никак не чужие!
Но Мандзаэмон слушать ничего не хотел. И у бедной женщины не было иного выхода, как остричь волосы и искать утешения в монастыре.
Воистину, у дурных вестей быстрые ноги. Как это произошло — неизвестно, только вскоре слухи о злокозненном поступке Манноскэ облетели всю округу, и не было в тех местах человека, который не возненавидел бы негодяя. Пришлось ему покинуть родные края и податься в Камигату.[67] Однако не успел он отъехать на семь с половиной ри, как грянул гром небывалой силы. Возница, как ни в чем не бывало, продолжал вести под уздцы его коня и лишь потом, оглянувшись, увидел, что всадника на нем нет. От этого самого возницы и стало известно об удивительном исчезновении нечестивца Манноскэ.
Общество восьмерых пьяниц
В портовом городе Нагасаки, где шум волн напоминает веселое постукивание барабанчиков, восемь знаменитых пропойц заключили между собой союз. Выбрав место для своих сборищ в зарослях криптомерий, — ведь ветки этого дерева служат знаком любого питейного заведения, — они прикатили туда две бочки сакэ — как сладкого, так и терпкого — и, поклоняясь божеству виноделов Мацуноодай-мёдзин, проводили время в безудержном пьянстве. Вот кто входил в этот союз: Дзиндзабуро по кличке «Змей», Каннай по прозвищу «Сютэндодзи»,[69] Тоскэ — он же «Дунпо из Ямато»,[70] Мориэмон «Беспробудный», Сихэй «Веселья на троих хватит», Рокуносин «Выдуй мерку», Кюдзаэмон «Необузданный» и Кикубэй «Хризантемовая водка».[71] С первого и до последнего дня года никто не видел их трезвыми.
Всякий раз, приступая к попойке, они напевали мелодию «Тысячекратная осень»,[72] которой полагается завершать пир, — даже когда они находились в трезвом рассудке, мысли их были уже на дне сосудов с вином. Пьянство служило для них самым большим удовольствием на свете. Глядя на них, многие из тех, кто любит погулять и не прочь пропустить чарку-другую, примыкали к сей беспутной компании и расстраивали свое здоровье, пропивали, как говорится, собственную жизнь.