Прошли годы. Уже давно ребята из нашего класса перестали бить стекла. А самый главный стеклобой Воробьев отпустил усы — жиденькие рыжие усишки — и очень гордился ими. Холил и лелеял… Наступил выпускной вечер. Все пришли в школу нарядные, возбужденные. Очень шумели, чтобы заглушить грусть. Все произносили речи, как взрослые. Учителя тайком смахивали с глаз слезу и говорили, что лучше нас не было и не будет. И вот тогда «средь шумного бала» неожиданно поднялся наш Марк Порций Катон Старший и сказал:
— А Воробьев стекло не выбивал!
Все засмеялись, решили, что теперь-то это шутка. И ждали, что наш римлянин тоже засмеется. Но на его лице не было лучиков смеха: глаза смотрели напряженно, а сам он был очень серьезен. И все почувствовали, что он не шутит. На прощальном вечере у него оставалась последняя возможность доказать свою чудаковатую правоту.
— Честное слово… не выбивал…
Его голос дрогнул. Пальцы на руках задвигались: он пытался сжать их в кулак, а они, как на пружинках, распрямлялись. Ребята притихли, а наш маленький директор с розовой безволосой головой спросил:
— Послушай, Сёмин, чего ты добиваешься?
— Правды, — сказал Сёмин.
— Это было так давно…
— У правды не выходит срок.
— Но правда эта выеденного яйца не стоит. Маленькая правда.
Мой друг твердо посмотрел в лицо директору и сказал:
— Правда не бывает маленькой. Правда всегда большая. Меня так дома учили. Стоит один раз изменить правде, и тогда уже не остановишься… Воробьев стекло не выбивал!
И тогда поднялся Воробьев и, прикрывая усы ладонью, словно стесняясь их, сказал:
— Не выбивал. Я в тот день в футбол гонял на соседнем дворе. А в школе меня не было.
— Кто же выбил злосчастное стекло?! — вырвалось у директора.
— Если по правде, то я, — сказал длинный парень, за свой рост прозванный Верстой.
Так закончилась эта малозаметная история. Но все собравшиеся в актовом зале вдруг почувствовали облегчение, словно после тяжелого знойного дня припали губами к холодному роднику.
Игра в красавицу
В то время мы думали, что по Караванной улице, побрякивая колокольчиками, бредут пыльные усталые верблюды, на Итальянской улице живут черноволосые итальянцы, а на Поцелуевом мосту все целуются. Потом не стало ни караванов, ни итальянцев, да и сами улицы теперь называются иначе. Правда, Поцелуев мост остался Поцелуевым.
Наш двор был вымощен щербатым булыжником. Булыжник лежал неровно, образуя бугры и впадины. Когда шли затяжные дожди, впадины заливала вода, а бугры возвышались каменными островами. Чтобы не замочить ботинок, мы прыгали с острова на остров. Но домой все равно приходили с мокрыми ногами.
Весной наш двор пах горьковатой тополиной смолкой, осенью — яблоками. Яблочный дух шел из подвалов, где было овощехранилище. Мы любили свой двор. В нем никогда не было скучно. К тому же мы знали множество игр. Мы играли в лапту, в прятки, в штандар, в чижика, в ножички, в испорченный телефон. Эти игры оставили нам в наследство старшие ребята. Но были у нас игры и собственного изобретения. Например, игра в красавицу.
Неизвестно, кто придумал эту игру, но она всем пришлась по вкусу. И когда наша честна́я компания собиралась под старым тополем, кто-нибудь обязательно предлагал:
— Сыграем в красавицу?
Все становились в круг, и слова считалочки начинали перебегать с одного на другого:
— Эна, бена, рес…
Эти слова из какого-то таинственного языка были для нас привычными.
— Квинтер, контер, жес…
Мы почему-то любили, когда водила Нинка из седьмой квартиры, и старались, чтобы считалочка кончалась на ней. Она опускала глаза и разглаживала руками платье. Она заранее знала, что ей придется выходить на круг и быть красавицей.
Теперь мы вспоминаем, что Нинка из седьмой квартиры была на редкость некрасивой: у нее был широкий приплюснутый нос и большие грубые губы, вокруг которых хлебными крошками рассы́пались веснушки. Лоб — тоже в хлебных крошках. Бесцветные глаза. Прямые жидкие волосы. Ходила она, шаркая ногами, животом вперед. Но мы этого не замечали. Мы пребывали в том справедливом неведении, когда красивым считался хороший человек, а некрасивым — дрянной.
Нинка из седьмой квартиры была сто́ящей девчонкой — мы выбирали красавицей ее.
Когда она выходила на середину круга, по правилам игры, мы начинали «любоваться» — каждый из нас пускал в ход вычитанные в книгах слова.
— У нее лебединая шея, — говорил один.
— Не лебединая, а лебяжья, — поправлял другой и подхватывал: — У нее коралловые губы…
— У нее золотые кудри.
— У нее глаза синие, как… как…
— Вечно ты забываешь! Синие — как море.
Нинка расцветала. Ее бледное лицо покрывалось теплым румянцем, она подбирала живот и кокетливо отставляла ногу в сторону. Наши слова превращались в зеркало, в котором Нинка видела себя красавицей.
— У нее атласная кожа.
— У нее соболиные брови.
— У нее зубы… зубы…
— Что зубы? Жемчужные зубы!
Нам самим начинало казаться, что у нее все лебяжье, коралловое, жемчужное. И краси́вее нашей Нинки нет.
Когда запас нашего красноречия иссякал, Нинка принималась что-нибудь рассказывать.