— Пусть он забирает своего зеленого соловья-ворону и отправляется. Завтра наш завхоз поедет в город и захватит его.
Татьяна Павловна села на стул.
— Отправить его мы еще успеем.
— Постойте. — Начальник лагеря встал со стула. — Кто, как не вы, настаивал на том, чтобы его отправить домой? Я не ошибаюсь?
— Нет, не ошибаетесь. И все-таки я прошу оставить Селюженка.
— Что, у него открылся талант? — спросил начальник и недоверчиво покосился на зеленого соловья.
Татьяна Павловна покачала головой.
— Таланта у него никакого. Но сегодня ночью его разбудили соловьи, и я думаю… Я обещаю вам, что он больше не утащит ни булавки.
— Педагогический опыт?
— Допустим.
Никто не заметил, что произошло с Селюженком с той ночи, когда его разбудили соловьи. Вот если бы у него изменились глаза, или нос, или уши, это бы сразу заметили. А когда меняется что-то внутри, разглядеть трудно.
По-прежнему юркий головастик носился по всему лагерю. И по-прежнему в него, как копья, летели восклицательные знаки:
— Селюженок, убери ботинок с постели!
— Селюженок, не наступай на пятки!
— Селюженок, кто тебе разрешил трубить в горн!..
А малыши по-прежнему кричали ему вслед:
— Селюженок-медвежонок! Селюженок-медвежонок!
Да, собственно, ничего в нем и не изменилось, просто у человека появился в жизни интерес. Ему расхотелось тащить все, что попадается под руку. Он сбросил с себя старую, негодную шкурку и стал самим собой.
Ежедневно он приходил в художественную студию, садился за стол и лепил каких-то странных, несуразных существ, которые оказывались собаками, оленями, серенькими козликами.
Вскоре в лагере открылась выставка работ юных художников. Любопытные зрители толпились в художественной студии и нетерпеливо разглядывали работы своих товарищей. Никогда еще в студии не было так шумно. Здесь вспыхивали горячие споры об искусстве, и каждый отряд стоял насмерть за своих художников.
И вдруг кто-то крикнул:
— Смотрите, Селюженок вылепил соловья!
Это известие произвело на ребят ошеломляющее впечатление. Все сразу изменили своим любимым художникам и бросились к столу, где на фанерной подставке стояло зеленое существо с огромными крыльями. Под этим странным существом было написано: «Соловей. Вылепил Селюженок из 4-го отряда». Ребята сбились в кучу. Всем не терпелось посмотреть, что такое мог вылепить похититель пластилина.
Зрители рассматривали селюженковского соловья, как величайшее чудо, как смелое открытие, как находку далекой древности.
— Похож! — кричали одни. — Правда, похож?
— Как живой! — откликались другие.
Никто из ребят никогда не видел живого соловья, и все были убеждены, что соловей в самом деле зеленый и большекрылый. Кто-то попробовал было возразить:
— Не похож. Я видел соловья.
На него обрушилось сразу несколько добровольных защитников Селюженка:
— Врешь ты все! Никто не видел соловья… кроме Селюженка.
Когда первая волна восторгов и споров улеглась, кто-то произнес:
— Говорили, что он стащил пластилин, а он соловья лепил. Наврали на человека.
Селюженок стоял в сторонке и с удивлением слушал, что говорят ребята, и ему казалось, что речь идет не о нем, а совсем о другом Селюженке. И тот, другой, нравился ему все больше.
В эту ночь его снова разбудил соловьиный свист. Мальчик открыл глаза и долго слушал, как выводит свои серебряные трели невидимый певец. И вдруг он подумал, что нечестно слушать соловья одному. Он соскользнул с постели и одного за другим стал будить ребят:
— Слушай, вставай! Соловей поет!.. Слушай, слушай!..
Не прошло и пяти минут, как вся палата была уже на ногах. Ребята теснились у окон и, сдерживая дыхание, слушали соловья. Никто, естественно, не мог разглядеть в темноте поющей птицы, но все почему-то представляли себе соловья зеленым и большекрылым. А самому Селюженку казалось, что это ожил и запел его соловей, слепленный бессонной ночью из похищенного пластилина.
Письмо Марине
Он стукнул перышком и вывел первое слово: «Марина». Он долго думал, прежде чем написать это слово. Оно должно быть не первым, а вторым. А перед ним ему хотелось написать «дорогая», или «милая», или «самая лучшая». В его голове пронеслась целая вереница слов. Они были скрыты в дымке стыдливости и звучали вполголоса, словно кто-то произносил их шепотом.
Он испугался этих слов. И поэтому, когда написал «Марина», ему сразу полегчало.
Он грыз кончик тонкой оранжевой ручки и раскачивался на стуле, словно хотел научить стул стоять на двух ножках.
Оказывается, писать письма — трудное дело. Потруднее алгебры.
Он перестал качаться и уставился в одну точку. И увидел перед собой Марину. Он увидел ее так отчетливо, словно сидел за партой и скашивал глаза. Он видел ее профиль: каштановые волосы, белый лоб, ровный нос. Румянец не на щеке, а повыше — на скуле. Он так хорошо изучил Марину, что мог бы ее нарисовать по памяти.
Когда на уроке он смотрел в сторону Марины, из оцепенения его выводил голос учительницы:
— Почему ты смотришь в сторону?
Он вздрагивал и невпопад отвечал:
— Я смотрю в тетрадку.
— А надо смотреть на доску, когда я объясняю.