– А всё ж таки понимай, ребята: вот такая тишина, и такая пустота – это может быть очень, очень серьёзно. Топлеву:
– Ищи, Женя, пехоту, нащупывай всеми гонцами. Найдёшь – пусть командир полка меня ищет. Это уж… слишком такое… Из бригады – узнавай, узнавай обстановку. А я выберу НП – свяжусь с тобой.
И прыгнул в передние сани.
7
В отсутствие комбата старшим офицером 6-й батареи был командир 1-гo взвода старший лейтенант Кандалинцев. А по годам он был и старше всех бригадных командиров взводов: под 40 лет. И росту изрядного, хотя без статной выправки, плечи не вразвёрт, голова прежде времени седая, и распорядительность разумная – его и другие комвзвода «батей» называли.
А Олег Гусев, хотя и вырос среди уличных городских сорванцов, – от Кандалинцева ещё много жизненного добирал, чего б ниоткуда не узнать.
Ещё раньше, чем поставили все четыре пушки в боевое положение, Кандалинцев распорядился выставить на 50 метров вперёд малым веером – охранение. А замолкли оттянутые от огневых трактора – разрешил расчётам чередоваться у орудий. Гусеву же показал на каменный сарайчик, близко позади:
– Пойдём пока, костям на покой.
Чуть сдвинув батарею, можно было поставить её и ближе к удобным домам, но отсюда стрелять будет лучше.
Да сменные в расчётах туда и побежали спать. Гусев тоже в два дома заходил и покрутил приёмники, надеясь, что попадётся на своём питании, заговорит, – нет, молчали глухо. Приёмники в домах – это была заграничная новость, к которой привыкали боязно: по всему Советскому Союзу они на всю войну отобраны, не сдашь – в тюрьму. А тут вот…
Очень уж хотелось Олегу узнать что-нибудь о нашем прорыве, какие б ещё подробности. А батарейные рации ловили только одну нашу станцию на длинных – и никакой сводки о прорыве не было.
Кандалинцева призвали в 41-м из запаса, два года он тяжко провоевал на Ленинградском фронте, а после ранения прислали сюда, в бригаду, уже скоро тоже два года.
Когда можно хоть чуть отдохнуть – Кандалинцев никогда такого не пропускал.
Пошли в сарайчик, легли рядом на сено.
А тишина-а-а.
– А может, немцы в обмороке, Павел Петрович? Отрезаны, отброшены, к Кёнигсбергу жмутся? Может быть, вот так и война кончится?
Хотя Олег от войны совсем не устал, ещё можно и можно. Отличиться.
– О-ох, – протянул Кандалинцев.
И лежал молча. Но ещё не заснул же?
Молодым мечтается:
– Вот, говорят, после войны у нас всё к лучшему переменится. Свободная жизнь будет! Заживём! И говорят, колхозы распустят?
Ему-то самому – чтó колхозы, но такими надеждами полна была вся воюющая армия. Отчего бы правда не пожить хорошо, привольно?
А Кандалинцев-то всё это знал-перезнал, он все партийные чистки на том прошёл. И – несупротивным, усталым голосом:
– Нет, Олег, ничего у нас не переменится. Смотри бы хуже не стало. Колхозов? – никогда не отменят, они очень государству полезны. Не теряй время, поспим сколько.
8
Да, война – повседневное тяжкое бремя со вспышками тех дней, когда и голову легко сложить или кровью изойти неподобранному. Однако и на ней не бывает такого угнетённого сердца, как тихому интеллигенту работать в разоряемой деревне девятьсот тридцатого – тридцать первого года. Когда бушует вокруг злобно рассчитанная чума, видишь глаза гибнущих, слышишь бабий вой и детский плач – а сам как будто от этой чумы остережён, но и помочь никому не смеешь.
Так досталось Павлу Петровичу сразу после института, молоденькому агроному, принявшему овощную селекционную станцию в Воронежской области. Берёг ростки оранжерейной рассады, когда рядом ростки человеческие и двух лет, и трёх месяцев отправляли в лютый мороз санями – в дальний путь, умирать. Видишься и сам себе душителем. И втайне знаешь, ни с кем не делясь, как крестьяне против колхоза сами портят свой инвентарь. А то лучшие посевные семена перемалывают в муку на едево. А скот режут – так и не скрывают, и не остановить. Потом активисты сгребают последнее зерно из закромов, собирают «красный обоз», тянут в город: «деревня везёт свои излишки», а там, в городе, впереди обоза пойдёт духовой оркестр.
От тех месяцев-лет стал Павел Петрович всё окружающее воспринимать как-то не вполноту, недостоверно, будто омертвели кончики всех нервов, будто попригасли и зрение его, и смех, и обоняние, и осязание – и уже навсегда, без возврата. Так и жил. В постоянном пригнёте, что райком разгневается за что – и погонят со службы неблагонадёжного безпартийца. (Хорошо, если не арестуют.) И гневались не раз, и теми же омертвелыми пальцами подал заявление в партию, и с теми же омертвелыми ушами сиживал на партийных собраниях. Да какая безалаберность не перелопачивала людям мозги и душу? – от одной отмены недели, понедельник-среда-пятница-воскресенье, навсегда, чтоб и счёту такого не было, «непрерывка»-пятидневка, все работают-учатся в разные дни, и ни в какой день не собраться вместе с женой и с ребятишками. Так и погремела безразрывная гусеница жизни, как косые лопатки траков врезаются в землю.