Опять улица, номера автобусов, переход сквозь строй блестящих полустертых лепешек, первая световая вывеска, зимние слезы с неба, стрелки часов, повсюду указывающих разное время, ослепительность скользящих за стеклами черных и коричневых туфелек, оглобли белого хлеба, стило среди конвертов и бумаги, стоны радио, красная табачная сигара над головами, патентованные снадобья, ящики с книгами за франк и за два, кружевные венки для скончавшихся тетушек, ободранные трупы и красные креветки, элегантные пальто на деревянных людях с синими полуотесанными мордами, оторванная дамская нога в чулке, выставка потерявших головы шляп.
И когда наконец вы готовы повернуть в ваш переулок, вас нагоняет, издали донесшийся вопль безумного человека в тирольской шляпе, несущего достовернейшие вести о новых мировых катастрофах, о том, что покоя на земле нет и не будет, что не дремлет враг и неустанно стережет вас предатель и что обо всем этом вы узнаете, если, остановившись и подождав бурей налетевшего Франсуа, вы сунете ему латунную монету. Птицы улетели, заперты входы в Люксембургский покой, и скоро весь Париж запылает зелеными и красными мигающими огнями.
ИГРОК
Когда крупье забрал и передвинул своим изумительным деревянным мечом кучу разноцветных костяшек, - на плечо мое легла рука, и слегка насмешливый, очень знакомый голос сказал:
- Такого случая, седьмой карты, я жду три года. Но вы, конечно, правы, дав и восьмую.
Я поднял голову и увидал старого московского приятеля, которого давно потерял из виду.
Собрав печальные остатки костяшек, я встал - к удовольствию ожидавших свободного места за столом. Поздоровавшись, он продолжал:
- Дать восьмую карту - это, конечно, жест красивый. Французы этого не умеют. Чувствуется московское воспитание.
- Плохое утешенье, - кисло улыбнулся я. - Было бы гораздо лучше остановиться даже на пятой.
- Однако прошла и шестая и седьмая. Могла пройти и восьмая. Получался хороший куш.
- По моим достаткам - почти богатство. Я совершенно не понимаю, почему я дал восьмую.
- О, это понятно, понятно. Очень, очень понятно.
Мы решили поболтать не в буфете клуба, а где-нибудь в кафе. На минуту задержались у большого стола баккара, где по зеленому сукну быстро передвигались кучки красных, голубых и перламутровых дощечек; игра шла миллионная. То, что отняла у меня восьмая карта, здесь выражалось одной красивой голубой дощечкой и в общем счете роли не играло. Голубая дощечка равна была только годовому заработку среднего чиновника.
В кафе было пусто; мы заняли угловой столик и в ожидании двух кружек рассматривали друг друга.
- Вы часто играете? - спросил он.
- Только случайно. А вы - клубный житель?
- Да, как всегда. Но играю сейчас мало.
- Неудачи?
- Д-да, мертвая полоса. Бывает.
С его лица не сходила усталая полуулыбка человека, видавшего виды. Я вспомнил, что улыбка эта была мне знакома еще по Москве, где мы также не раз встречались за круглым столом.
- Неисправимы? - засмеялся я.
- Да зачем же исправляться? В сущности, в этом вся жизнь. Во всяком случае, лучшее в жизни.
- В азарте?
- Да. Именно в азарте. Азарт - святое дело. Высокое дело. Выше азарта ничего нет. Побить восьмую карту ничем не хуже прекрасной поэмы или главы романа. Но нужно это уметь делать.
- Послушали бы вас моралисты - получили бы вы от них хорошую отповедь. Карты - гиблое дело. Душу вытравляют.
- Ах нет, это уж нет! Что угодно, а это не так. Азарт вообще возвышает, а не унижает душу. Я это говорю не как игрок, а совершенно беспристрастно. Я об этом много думал, да и наблюдал на своем веку достаточно.
Мы попробовали говорить о другом. Наскоро обменялись деталями биографий последних лет. Вспомнили о старых встречах и об ушедших людях. И скоро разговор вернулся к прежней теме.
Он отпивал пиво маленькими глотками, не глядя на кружку. Впрочем, глаза его всегда смотрели мимо предметов - куда-то. А пальцы руки, нерабочей, бледноватой и слегка дрожащей, ни на минуту не оставались спокойными. С этой сдерживаемой природной нервностью не согласовался спокойный, слегка насмешливый голос, которым он произносил слова странные и глубоко убежденные.