— Мама! — прошептал Ясек, вслушиваясь в этот голос. Он лежал неподвижно, затаив дыхание, глядя в полутьму, и движением губ повторял слова гимна, а слезы, блаженные слезы медленно катились по щекам. Он и не слышал даже, что пение смолкло, что скрипнула дверь.
— Ну как, сынок, легче тебе? — прозвучал над ним тихий вопрос.
— Мама! Матуля! — зашептал Ясек, хватая руку, гладившую его по лицу. И долго лежал так, в изнеможении, плача от счастья.
А старая мать с глубокой жалостью все гладила его по лицу и потным волосам.
— Тише, сынок, тише, родименький… не плачь! — От волнения она ничего больше не могла выговорить. Как только Ясек уснул, она заботливо укрыла его и снова ушла в переднюю горницу. Выглянула сначала в окно, потом вышла за порог — посмотреть на темную еще дорогу. Вернувшись в хату, она села на табуретке у очага и время от времени подбрасывала в него сухого хворосту. В уставленной горшками печи бушевал яркий огонь, бросая золотые отсветы на чисто выбеленные стены, на которых темнели образа, на черный скелет ткацкого станка, стоявшего под окном и обмотанного пряжей, как паутиной.
Жилица Винцерковой, Тэкля, сидела на полу у печи и чистила картошку, вполголоса напевая утреннюю молитву, а посреди избы лежал большой пес, белый с рыжими подпалинами, и сквозь сон ворчал на откормленного поросенка, который тыкался во все углы и каждую минуту то совал свой пятачок в горшки, стоявшие на полу у печи, то таскал у Тэкли картошку из корзины, то, похрюкивая, заигрывал с собакой.
— Цыц, вы, гады! — то и дело кричала на них Тэкля.
Ничто больше не нарушало тишины в избе, только весело трещал огонь и громко клокотала кипевшая в горшке вода.
— Петухи поют — наверное, переменится погода, — заметила Тэкля.
Действительно, по всей деревне один за другим запели петухи.
Винцеркова не ответила. Она поднялась было, чтобы заглянуть в каморку, где лежал Ясек, но в эту минуту на подмерзшей грязи перед домом застучали громко чьи-то деревянные башмаки, и она снова села на место.
С шумом распахнув дверь, в облаке морозного пара вбежала стройная девушка в накинутой на голову запаске. Поздоровалась и стала отогревать руки у огня.
— Винцеркова, одолжите нам каравай хлеба. Завтра будем печь, так отдадим. Хлопцам надо бревна на лесопилку везти, а поесть нечего, в доме ни крошки, — сказала она быстро.
— А кто едет? — осведомилась Тэкля.
— Валек и Михал. Кому же еще?
— А отец что же? Дома останется?
— Ну, разве он поедет? Говорит, что ему в волость надо… Врет! Под периной будет отлеживаться.
Она присела на выступ печки, спустила платок на плечи и затараторила:
— Слыхали, что случилось?
— Нет, а что?
— Мартина подралась с женой Гжели.
— Господи помилуй! Подрались? Мартина и Гжелева? — заахала Тэкля.
— Ну да. Вчера под вечер! Мартина сказала, что Гжелева ее коров выдоила. А та ей: сама ты воровка и свинья! Мартина ее трах веретеном по голове, а Гжелева ее — вальком, а Мартина ее за волосы! Так сцепились, что мужьям пришлось их разнимать. Теперь в суд хотят подавать и говорят, что меня выставят свидетельницей.
— Ты же смотри, честно говори на суде, как дело было, — сказала Винцеркова.
— Да ведь и так видно: у Мартины на лбу шишка с булку, а у Гжелевой рожа вся исцарапана и глаза подбиты. Я все честно скажу.
— Веретеном по голове! А Гжелева ее вальком! Иисусе Христе! Ты расскажи, девушка, все по порядку!
— Ребенок ваш плачет! — перебила Тэклю девушка.
— Ничего, пусть покричит, это ему здорово…
По уходе девушки в комнате стало тихо, и плач ребенка слышен был явственнее. Он доносился с другой половины избы. Но Тэкля, как ни в чем не бывало, энергично чистила картошку и страстно выкрикивала, каждую минуту выпрямляя худую, длинную спину:
— Хлеба им, окаянным, понадобилось! Бедняки какие! У соседей занимать приходится! Толстосумы паршивые, сволочь! А когда бедняка нужда прижмет, — так может подыхать под забором, и никто ему капли воды не подаст! Чтоб вам всем собачьей смертью помереть! С жиру бесятся — вот и дерутся вальками да веретенами. Погодите, отольются вам наши слезы! Накажет вас господь, накажет!
— Плетете бог знает что! — тихо сказала Винцеркова.
— Плету? А разве мой не мог бы сейчас спать под периной или поехать на лесопилку, заработать несколько злотых? Не мог бы, а? Все сидят себе в своих хатах, а мой где? Мой что?
— И он сидел бы, да сам виноват: зачем помещичьих лошадей ворам отдал?
— Отдал! А как же не отдать? Мало я его грызла за это? А что ему было делать, бедному сироте? Хозяйский сын, ему бы на своей земле хозяйствовать: не меньше как полвлуки ему полагалось… А пришлось к помещику в работники итти! Засудили его, изверги! А кто его подговорил, кто на такое дело толкнул? Братишки его проклятые, хотели от него отделаться, под суд подвести. А теперь все собаки на селе брешут: Томек — вор… Вор! Эх, сволочь! — Прокричав все это, Тэкля громко зарыдала в приступе горького отчаяния.
Обе женщины долго не говорили ни слова. Ребенок плакал все тише.
За окнами тарахтели телеги, и голоса людей как-то особенно четко звучали в морозном воздухе.