У Лермонтова:
Снова — то же. У Пушкина Закон — гарантия безопасности трона и благополучия граждан. Беззаконный деспот провоцирует беззаконное же злодейство. Пушкинский Закон подобен объективному закону природы: злодей наказан не в силу чьей-то личной мстительности, а в силу объективной необходимости, точно так же, как яблоко падает на голову Ньютона в силу закона всемирного тяготения. Пушкинский Закон — безличен и бесстрастен. Это вполне соответствует просветительскому пафосу, которому в полной мере отдал дань автор оды «Вольность». Лишь раз Пушкин вроде бы изменяет своей объективности — это когда бросает Наполеону:
«Самовластительный злодей! Тебя, твой трон я ненавижу, твою погибель, смерть детей с жестокой радостию вижу». Но и здесь поэт выступает не как судья или каратель, а лишь как. свидетель. Он не призывает к мщению, он констатирует факт.
Иное у Лермонтова. Для него Высший закон — это «грозный судия», карающий благополучных сытеньких мерзавцев, устроивших развлечение из человеческой драмы Пушкина. Лермонтовский Суд до предела пристрастен, это
И ещё… для Пушкина торжество «высшего суда» — это вольность и покой; для Лермонтова — Апокалипсис, возмездие, потоки «чёрной крови». Нарочно не придумаешь более жёсткую антитезу!
Что же получается? Выходит, Лермонтов в своём стихотворении «на смерть» не столько продолжил, сколько проблематизировал вольнолюбивые традиции своего кумира. Пушкин пишет «Вольность», чтобы выразить мысль, которая не давала ему покоя всю жизнь и которая воплотилась позднее в образах «Бориса Годунова», «Капитанской дочки», «Истории Пугачёвского бунта», мысль, которую в своё время подхватит и разовьёт Достоевский: топор беззакония, раз поднявшись, будет крушить и правых, и виноватых, и невинных, и злодеев — без разбора! Отсюда глобальный вывод Пушкина —
«Не дай мне Бог увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный».