Козицын округлил брови. Он смотрел на Четунова со смешанным чувством жалости и любопытства. Уже не в первый раз на его глазах уходили люди на великую проверку пустыней, и он знал, как нелегко давалась многим из них эта проверка. Не раз отвозил он в далекие уголки пустыни самоуверенных, пышущих бодростью и наивностью юнцов, а встречал притихших, поскромневших людей. Но он не смущался подобной переменой, ибо знал, что так приходит зрелость, что прибитость пройдет, забудется, а мужество и новое знание себя останутся навсегда.
Но этот ему не понравился. Не понравился откровенно растерзанный облик, босые грязные ноги в паголенках от носков, весь бесстыдно размундиренный вид («Как у дезертира», — подумал про себя Козицын), не понравился пустой и вместе затаенный взгляд Четунова и то, что он встретил его молчанием. Или уж больно туго пришлось ему и слишком много неожиданного узнал он там о себе?
— Видать, солоно пришлось в солончаке-то? — спросил летчик и, не дождавшись ответа, добавил: — Хотите пить?
— Пить… — рассеянно отозвался Четунов.
Он все время чего-то ждал от Козицына, хотя и сам не знал чего: это было как предощущение опасности. Но, услышав дважды слово «пить», произнесенное сперва летчиком, затем им самим, он машинально схватился за фляжку. Лишь приметив удивленный взгляд летчика, он сообразил, что фляжка пустая, и хотел было убрать руку, и тут во фляжке что-то булькнуло. Не веря себе, Четунов подмес горлышко к губам, и несколько горячих капель упало ему на язык. Он и сам не мог взять в толк, откуда оказались там эти капли.
— Никак у вас сохранилась вода?
Четунов подметил сперва восхищенную интонацию в голосе летчика, затем дошел до него смысл вопроса.
И ответ родился легко и просто, точно он заранее был готов у Четунова:
— Приходилось воздерживаться. Энзэ.
Эта неожиданная ложь дала ему точку опоры. И когда Козицын принес из самолета термос и, держа его обеими руками, почтительно протянул Четунову, тот подумал: «Э, да он начинает уважать меня».
А Козицын и впрямь начал уважать Четунова. Ему, человеку простому и мужественному, и в других легче было видеть хорошее, сильное, нежели низменное, дурное. А когда он поднял с земли тяжело набитый образцами рюкзак Четунова, у него возникло чувство вины перед этим измученным, истерзанным, но хорошо сделавшим свое трудное дело человеком. И невпопад, желая скрыть смущение, он принялся рассказывать Четунову про одного шофера, заблудившегося в песках. Решив, что ему уже не выбраться, шофер написал на тыльной стороне кисти: «Прощай, мама, прощай, жена». А на следующее утро, когда его разыскали с воздуха, ему очень стыдно было…
— Я это к тому говорю, — добавил Козицын, чувствуя, что рассказ его звучит не очень-то ловко, — что у нас человека никогда в беде не оставят.
Он украдкой посмотрел на Четунова, но у того на лице было лишь вежливое и безучастное внимание. Четунов в самом деле и слышал и не слышал Козицына. С той минуты, как он перестал его опасаться, он почувствовал внутри себя странную, незнаемую прежде пустоту, будто его всего выжгло, как эту пустыню.
Уже сидя в самолете, Четунов вдруг вспомнил историю, рассказанную летчиком, и подумал: «Вольно же было шоферу расписываться в своей слабости. Вот о том, что было со мной, знаю я один».
Он долго смаковал эту мысль, но она не дала ему облегчения.
«Может быть, даже хорошо, что мне так плохо сейчас? — думал Четунов. — Кто скажет, как создается в человеке характер». Но пустота внутри него не давала заговорить себя словами, и Четунов бросил думать. Некоторое время он смотрел в затылок Козицыну. Круглая голова летчика в кожаном шлеме напоминала футбольный мяч. Наконец, Четунов неприметно для себя уснул и не проснулся даже при посадке. Козицын сбегал и притащил ведро воды, портянки, свежую рубашку и только после этого растолкал Четунова.
— Спасибо… спасибо… — бормотал Четунов, выбираясь из самолета.
События дня сразу всплыли в сознании, но воспоминание утратило былую едкость. С ним на факультете учился студент, участник Отечественной войны, у него под самым сердцем лежал не извлеченный при операции осколок снаряда. Студент говорил, что осколок ему не мешает, хотя он всегда ощущает его присутствие. И только при неосторожных, резких движениях осколок обнаруживает себя острым уколом.
«Так будет и с этим, — подумал Четунов. — И пусть напоминает о себе боль, это не должно пройти для меня бесследно, но я живой и хочу жить».
Он с удовольствием окатился прохладной водой, вымыл ноги и, обмотав их сухими портянками Козицына, натянул ботинки. Причесываясь перед маленьким круглым зеркальцем, он с удовольствием пригляделся к своему почерневшему, подсушившемуся и потому более четкому и выразительному лицу. И уже совсем бодро сказал Козицыну:
— Иду докладывать по начальству. Рубашку и прочее снаряжение верну завтра.