Черный немец непонятного возраста, с худой, заросшей, черной кадыкастой шеей, в брезентовой куртке, заляпанной зеленой и желтой краской для маскировки, делал мне знаки, поднося два пальца ко рту. Но курева у меня не было.
— Медхен! — крикнул он. — Девочка! Сделай милость!
— А ну заткни глотку! — бешено рявкнул фельдфебель.
Уже стемнело, и немцы ушли понурым строем в свою землянку. Я ночевала в палатке на топчане, застеленном еловыми ветками. Во сне я куда-то мчалась, спотыкалась, срывалась в овраг.
Проснулась я, как от толчка в грудь. Рокочущий гул разнесся над землей. Началось!
Даже сюда в тыл, на периферию, в глухомань, доносился сокрушительный шквал артиллерии. Самая мощная, какую мы слышали, канонада. Наша надежда, господи. Давай! Давай! Чтоб там, на юге, стало немного легче. Чтоб отогнать их от Москвы. Чтоб Ржев наконец был освобожден. И чтоб ты знал, американец, как оно достается.
Звонил телефон, меня срочно разыскивали — уже взяты пленные и документы.
Капитан угостил меня на прощание кашей. Он был учтивее, чем вчера, — когда наступление, переводчики поднимаются в цене, я это уже усвоила.
Лошадь, как мне велели, я оставила, поручив свести ее подковать, и отправилась «голосовать» на дорогу.
«Рабочую колонну» уже вывели. Под ленивым присмотром двух пожилых дядек-солдат, на виду у тех, кто проследует по этой армейской дороге, они ковырялись на обочине, вроде бы откапывали кювет, прислушиваясь к тому, как гремит на фронте.
— «Катюша»! О-о! Поразительно!
— Плохо там сейчас. Капут! — негромко говорили мне немцы, пока я шла вдоль колонны. А черный немец с разрисованной брезентовой куртке воткнул в землю лопату, уперся подбородком в черенок, дожидаясь, когда я подойду ближе.
— Медхен, скажи, как скоро нас будут расстреливать?
Я растерялась.
— Кому вы нужны!
А фельдфебель заорал, подступая к нему:
— Заткнись, свиное отродье! — Бабьи щеки его несчастно и возмущенно тряслись.
Наш дядька-солдат подергал его за рукав:
— Ну-ну, фриц, потише! Из себя не больно-то выходи. Налетает то и дело, как петух, на него, на черненького, — объяснил он мне.
Я пошла дальше и слышала, как фельдфебель все еще продолжал орать:
— Шваль! Паникер! Тряпье! — И еще какие-то ругательства. Он не знал, как унять катастрофу.
Перед поворотом дороги я оглянулась, увидела в последний раз немцев, пригнувшихся к лопатам, размахивающего руками фельдфебеля.
Все еще гремело над землей, грозно, мощно и победно. Впереди дорога была выстелена осиновыми хлыстами, и каждые сто метров попадались дощечки — участок командира такого-то.
Внутри у меня была такая карусель, такая блажь, что, усаживаясь на комель на участке сержанта Устинова, я подумала: и в мирной Москве вот так бы: участок дворника такого-то. У кого чище?
Но еще до того, как меня подобрала полуторка, стало накрапывать. Дождь барабанил по крыше кабинки, заливая ветровое стекло. Дорога осклизла. Она шла под гору, и водитель вцепился в баранку.
— Лысая резина у меня. Хоть бы трофеев каких раздобыть. Смениться нечем.
Лило. Это был не дождь — потоп.
— Природа! — с презрением сказал водитель. — Заодно с ним.
Мы скатывались вниз. В низине сбились машины. Люди с почерневшими от дождя спинами таскали ветки, мостили грязь.
Мой водитель рванул в объезд по кочкам. Что-то ударило снизу, и машина села на дифер.
Мы вышли из кабинки. Дождь поливал нас. Санитарная машина с ранеными не могла разъехаться с бензовозом, и стон моторов висел над дорогой.
Не таясь противника, в пешем строю месило густую грязь, тащилось войско на подмогу наступающим.
Сюда на дорогу приполз слух о бедствии. У Городского леса танки засасывало в трясине, и эти несчастные «Черчилли», «виктории» с никудышной броней враг решетил, как мишени.
Откуда-то взялся Пыриков в развевающейся плащ-палатке, с автоматом на груди. Разведчик Пыриков, пролаза. Как только он набрел на нас? Он расторопно повел меня в сторону от дороги, полем, куда-то туда, где находился перебравшийся ночью армейский К. П. Он шел по хляби, как бог, не спотыкаясь. Я в набрякших, заляпанных глиной, огромных хромовых сапогах едва поспевала за ним, и казалось, этому теперь не будет конца, под ногами нескончаемое месиво, а впереди — тоненькая шея и оттопыренные хмурые уши Пырикова.
Он вдруг остановился, обернувшись, с усмешкой сообщил: американец, говорят, потаскавшись по частям, спросил вдруг бутерброд с икрой. Маленький кусочек хлеба, намазанный черным.
Столы банкетные наготове зазря держали, а тут не смогли угостить. Нет икры.
Дождь припустил. Он шлепался об пилотку и плечи, мчался струями по лицу и с подола шинели за голенища сапог.
Все скрылось за дождем. Наши приготовления к приезду американца, суета, мое взвинченное представление о том, что и я чему-то содействую, когда вчера догоняла его на лошади. Смыло и самого американца, желающего что-то вычислить. Но что же? Этот дождь? Хлябь и твердь? Гром артподготовки и внезапную тишину перед атакой? Новобранцев, прикрытых зеленой веточкой? Стон машин с ранеными, застрявших на размытой дороге, и это: «Медхен, как скоро нас будут расстреливать?»