Мои палаты помещались на первом этаже, и входная дверь почему-то не запиралась. Однажды ночью в темный коридор вбежала с улицы большая собака, похожая на волка… Мне самой было только шестнадцать, я боялась темноты и собак и очень хотела спать. Чтобы не заснуть, я вспоминала, фантазировала. Думала об Ане. Однажды в свободный вечер мы с Викой подошли к ее даче. На этот раз мне никто не открыл, и не у кого было спросить, как поживает Аня и ее
Дети просыпались рано, словно птицы. Румяные, лукавые мордочки. Ясные, готовые к новым впечатлениям глаза. Долгий день в детстве, как путешествие. Начинался он с шалости.
– Подъем! – говорила я бодро, входя в палату, где все уже поднялись.
– Кто мокрый? Подымите руку!..
И сразу поднималось несколько рук. Это для того, чтобы потом, прыгая на сеточном матраце, радостно хохотать – ведь простыня сухая!..
К общему восторгу, я делала вид, что верю. В этом и заключалась игра. Тот, кто был мокрым на самом деле, руки не поднимал – лежал неестественно тихо, прижав руками одеяло, и, только когда я подходила к нему, шептал трагически: «Я мокрый…»
Таких я не выдавала. Незаметно собирала мокрые простыни – на две палаты было штук пять-шесть – и уносила. Стирать их входило в мои обязанности. Я стирала простыни в цинковом корыте на заднем дворе и распевала песню из своего детства «Как у Саши на постели груши-яблоки поспели». Так мы дразнили мальчика Сашу, когда его мама для просушки вывешивала на перилах балкона его матрац.
Я развешивала простыни и валилась на свою койку, чтобы заснуть. И тут кто-нибудь из дневных нянь говорил: «Подежурь за меня, мне надо съездить в Москву. Брат из госпиталя приехал…» (Или «Друг на фронт уезжает», или «Мать заболела, а дети одни!..»)
И тогда я дежурила за дневных. Мыла окна, приносила из кухни обед – ведра с вермишелевым супом и сырники с шоколадной подливкой. Кормили по группам, и моя средняя группа, завидев меня, отказывалась есть: требовала сказку…
Как-то после такого двойного дежурства я решила съездить к своим. Они жили в Загорске, по той же Северной дороге, что и Перловка. То ли электрички ходили реже, то ли время было такое – война! – но вагоны были набиты битком, несмотря на позднее утро. Я вошла в вагон и сразу заснула стоя. Не знаю, сколько я проспала, должно быть, станции три. Проснувшись – пожалуй, тут больше подходит слово «очнувшись», потому что мой сон был внезапным и глубоким, как обморок, – я увидела его. Он стоял рядом – мой
– Проснулась? – спросил он. – Небось, гуляла всю ночь?..
– Я не гуляла. У меня работа такая.
– Интересно, что за работа, – сказал он. – Если не секрет…
– Я ночная няня, – ответила я.
Это его рассмешило.
– «Няня», – повторил он со вкусом. – К тебе это не подходит… Слово какое-то старушечье!..
Он смотрел на меня все так же внимательно и насмешливо. Я знала, что я ему нравлюсь. И он мне нравился тоже.
Вагон качнуло, и он придержал меня за локоть. Он стоял так близко от меня, что я чувствовала его дыхание на своем лице. От него пахло табаком, как и полагалось
– И кого же ты нянчишь? – спросил он.
– Своих детей.
– И много их у тебя? «Детей»?
– Шестьдесят.
– Жми до сотни, – сказал он. И помолчав, спросил: – А меня понянчить не хочешь?
Я не ответила. Я знала, что мы сейчас расстанемся и больше не встретимся никогда.
– Между прочим, я тоже с ночной, – сказал он. – В военкомат вызывали – осенью должны взять…
К нашему разговору прислушивались те, кто стояли вокруг. Им было интересно.
– Сойдем? – предложил он вдруг. Электричка приближалась к станции. Это была платформа Хотьково.
– Сойдем, – сказала я.
Мы протиснулись на площадку, и он спрыгнул еще на ходу.
– Ну, ты что? – сказал он.
Я покачала головой. Меня оттеснили в сторону.
Вернувшись в Перловку, я все рассказала Вике. И еще много раз я рассказывала об этом разным людям, в разные годы. О своем
Рассказала и Ане. Мы с ней увиделись, когда ей было уже за тридцать. И у нее был вполне подходящий муж.
Переписка
– Разве такие письма пишут солдату?
– А какие письма пишут солдату?
Солдатские треугольники со штампом «Красноармейское», со строгой печатью «Просмотрено военной цензурой»… У меня их сто восемнадцать. То, что писано карандашом, уже немного стерлось.