Мы с Леонидом Викторовичем были соседями и старыми знакомыми, но, конечно, не друзьями. Друг - это такой человек, которого можно похлопать по плечу (если он еще не отрастил живота) и сказать ему: "Ну что, брат божья коровка, все обучаешь девушек эстетике?" Говорить таким тоном с Леонидом Викторовичем было невозможно, он просто улыбнулся бы мило и кривовато и отошел, потому что фамильярность была ему невыносима. И хотя наши отношения всегда были очень хороши, но он, конечно, меня немного презирал как человека, занятого делами общественными и писавшего статьи на политические темы. Притом я однажды за одну беседу спутал братьев Луку и Андреа делла Роббиа, не знал, кто такой Джованни дель Черведьера да Ровеццано, и назвал выцветшую Джоконду желторылой кормилицей, а ее улыбку отвратительной. Последнее сорвалось у меня с языка в припадке раздражения: может ли быть что-нибудь невыносимее людей, носящих в кармане складной аршин и лакмусовую бумажку и оценивающих все меркой и реактивом, утвержденными пробирной палаткой сегодняшних законополагателей искусства! Эти люди считают за личное оскорбление, если сказать им: "У Данте желудок варил хуже, чем у Боборыкина"; порода педантов, боящихся оскандалить себя самостоятельностью оценок, секта аристократов со всеми качествами связанной мещанской мысли, благополучно дожившая и до сегодняшнего дня,- внуки и праправнуки княгини Марьи Алексеевны.
Впрочем, Леонид Викторович был милее других и вообще человек не глупый. Может быть, он и снобом был по некоторой робости: славил орхидею, боясь быть заподозренным в пристрас-тии к герани. Вот на таких-то людей судьба и любит обрушиваться неожиданностями, подминая их под себя и растрепывая их прилизанные волосы. И - черт возьми - справедливо! Говорю без злобы, а скорее с некоторым состраданием, потому что пo-человечеству и ученого пустобре-ха все-таки жалко; а житейские уроки идут ему на пользу.
Ради подсобного заработка Леонид Викторович выезжал иногда лектором в провинцию и даже это любил. Уж если в Москве он производил впечатление, то в какой-нибудь незамыслова-тый город приезжал прямо героем и знаменитостью; там его заласкивали, кормили жареной курицей и поили слабой черносмородиновой настойкой, до которой художественные снобы столь же охочи, как и рыхлые купчихи: пригубливают, и на каждую пузатую рюмочку по два-три умных изречения. Возвращался он всегда довольным, подробностей не рассказывал, но не мог сдержать улыбки приятных воспоминаний. И вот как-то я ему говорю:
- Ох, опасаюсь я этих ваших путешествий! В провинции - это как в запущенном барском саду: наткнешься иногда на одичалый цветочек очаровательного аромата... И оглянуться не успеешь.
Он, будучи благодушно настроенным, на этот раз нe обиделся, только сказал:
- Как вы знаете, я не поклонник мещанства.
- Так-то так, а вот помяните мое слово: поймает вас какая-нибудь Анна Петровна!
Презрительно пожал плечами.
И случилось, что однажды вернулся он из своего провинциального похода несколько смуще-нным и растрепанным. Ничего не рассказывает, но я вижу, что человеку не по себе. Что-то такое случилось, что не подходит под стиль "колдуна из Мадавры" и бальзаковской "Шагреневой кожи", о которой на прошлой неделе он говорил так вдохновенно. И головка ниже, и детские глазки как-то беспокойны, а главное - нет этой привычной уверенности в себе и в эпохе Возрождения. Неделькой позже опять уехал, хотя ни о каком новом приглашении я от него не слыхал. Вообще - маленькая таинственность и непредусмотренные бюджетом расходы; по соседству призанял у меня немножко денег, хотя случалось это и раньше. Затем как будто все направилось, опять взялся за свои статейки и московские лекции по западной литературе. А месяца через полтора сорвался с места и опять уехал, забросив мне записочку - кого-то там известить о важном деле, препятствующем ему выступить такого-то числа. Дней пять пробыл в отсутствии и, когда опять вернулся, я понял, что бедный мой Леонид Викторович влопался в скверную историю. Понял я нюхом, прежде чем узнал oт него. Узнал же я от него первым - попал в исповедники.