И все-таки по настоянию Сучкова на заседании сельсовета вынесли Ивану Степановичу выговор «за срыв сева исправной сеялкой» и предложили Митрича «снять с сеялки как сомнительного в политической плоскости вопроса». Сучков голосовал это предложение трижды, то есть до тех пор, пока не получилось большинства.
Вскоре в районной газете появилась моя статья «Самодур Сучков». Я решил заехать к Митричу домой и показать ему статью самолично. Но он встретился мне по дороге. В руках у него был посошок, за спиной — сумка.
— Далеко? — спрашиваю.
— В райком.
— Не ходи, Митрич. Вот смотри. — И я показал газету.
Он здесь же медленно прочитал, шевеля губами и время от времени почесывая висок. Потом расправил бороду, надвинул картуз плотнее и сказал:
— Здорово. А все-таки пойду. Это дело, — он указал на газету, — потянется далеко. А надо сразу.
Отговаривать его я не стал — знал, что бесполезно.
Секретарь райкома Некрасов принял Митрича хорошо. Усадил его в кресло.
— Как вас величать? — спросил он вначале.
— Василь Митрич Коршунков — кавалер георгиевского креста.
— Постой, постой! Что-то я вспоминаю… Где-то я слышал…
— «Контра», — напомнил Митрич.
— Гм… Да. Точно — «контра». — Теперь уже Некрасов смотрел на Митрича испытующе. — Что же вы хотели?
— Повидать вас хотел.
— Ну, вот я.
— Значит, такое дело. Не получится ничего из колхоза: без хлеба могем остаться.
— Не понимаю.
— Тут и понимать нечего.
— Вы что, против колхоза?
— Нет. Не против. Но сумлеваюсь.
— В чем?
— И в вас вот сумлеваюсь.
— Это дело ваше, — с оттенком недружелюбия сказал Некрасов.
— Ясно, мое. Только не обижайтесь. Я правду говорю. К примеру, вы главный райком. А почему Сучкова допустили к советской власти?
— Выбрали, — неопределенно ответил Некрасов.
— То-то вот и оно. Вам же и поверили. Вы же тут обсуждали, а мы вам верим. Вот я и сумлеваюсь теперь.
— Вот оно что! Да-а, — протянул Некрасов.
— Да. Были, значит, кулаки. Сучкову надо было их осаживать. Осаживал. Нас не касался. Теперича кулак притих, а он привык осаживать. Ну и… не туда прет. Не может простого сумления отличить от контры.
— Так, так. Говорите, говорите!
— А я все сказал: — сумлеваюсь и в вас. Должны видеть все до тонкости.
Некрасов развернул газету со статьей о Сучкове. Митрич внимательно следил за собеседником и молчал. Потом секретарь райкома посмотрел в окно и, задумавшись, сказал:
— Да… Сучков часто говорит, что он «стоит на платформе советской власти»… А получается вот как.
— Не верьте вы ему. Не верьте. Он, может, и стоит на платформе, да поезд-то давно уж ушел дальше, а он все стоит.
Некрасов рассмеялся. Но Митрич не улыбнулся. Он сказал:
— Ничего тут смешного. Все правильно. — И, кажется, даже обиделся: взял картуз, сумку и встал, приготовившись уходить.
Некрасов тоже встал из-за стола, усадил Митрича, отнял картуз и сумку и сказал:
— Все рассказывайте подробно. Все. С самого начала. Как жили до колхоза, как дела в колхозе, дома.
— Так, значит. Кобылу я отвел в колхоз жеребую. Теперича ее помаленьку стал забывать. Ну, трудно забыть такую лошадь: иной раз заскребет в душе так нудно — не без того…
И Митрич рассказал обо всем, что случилось в его жизни за последний год.
…После того-как Сучкова сняли с поста председателя сельсовета, он, выпивши, встретил меня по пути в правление колхоза, остановился, посмотрел в упор и произнес презрительно:
— Писака… Хуже контры. — Потом взялся рукой за затылок, смяв фуражку, скривил тонкие губы и воскликнул: — Была советская власть — нет советской власти! Все! — и пошел дальше, покачиваясь.
Он, бедняга, и не подозревал, что, кроме меня, в его катастрофе виноваты и Митрич, и секретарь райкома, и Иван Степанович, с которым беседовал наедине Некрасов. Мне почему-то было жаль Сучкова, опоздавшего, по выражению Митрича, на поезд и не понявшего этого. Он не стал пьяницей. Нет. Он просто попил несколько дней с горя и бросил. Из колхоза никуда не ушел и работал заведующим фермой, а несколько лет спустя — кладовщиком.
А Митрич так и жил — с виду спокойный, но внутренне напряженный.
Шли годы.
Колхоз «Заря» жил неровной жизнью: иной год на трудодень дадут подходяще, а при недороде — граммов триста — пятьсот хлебом и около полтинника деньгами. В такие годы Митрич становился угрюмым. На общих собраниях он говорил мало, коротко, но всегда ругался: и председателю Ивану Степановичу, и райкому, и агроному — всем доставалось. На одном из отчетных собраний, когда Иван Степанович сообщил о недороде яровой пшеницы как причине маловесного трудодня, Митрич попросил слова и спросил:
— Зачем сеем яровую пшеницу, если она у нас спокон веков не родила?
— План, — коротко ответил Иван Степанович.
— Так и будем без хлеба, — заключил Митрич при общем одобрительном гуле собравшихся.
— Надо искать пути повышения урожая яровой пшеницы, — вступился я за Ивана Степановича, — а это не так просто.
— Вот и ищи эти самые пути. Найдешь — тогда и давай, сей, — сразу возразил кто-то из задних рядов.
И вдруг Митрич неожиданно вышел к столу и сказал, обращаясь к президиуму, будто говоря от имени всех: