— Процесс исправления, видимо, еще не завершен, — отозвался генерал, но со временем, будем надеяться…
— В этом нет нужды, — сказал профессор Мальциус. Он устало огляделся. Плечи у него расправились… вот так он держался в аудитории в те времена, когда его звали Медведем. — Пригласите ваших офицеров, — отчетливо произнес он. — Мне предстоит подписать бумаги. Я хотел бы сделать это в их присутствии.
— Зачем?.. — спросил генерал. — Зачем?.. — Он в сомнении посмотрел на Диктатора.
На сухом диктаторском лице выразилось удовлетворение. Белая, на удивление вялая рука прикоснулась к руке профессора Мальциуса.
— У вас станет легче на душе, Грегор, — произнес хриплый возбужденный голос. — Я крайне рад, что вы согласились.
— Ну конечно, я соглашаюсь, — сказал Грегор Мальциус. — Разве вы не Диктатор? Кроме того, если не соглашусь, меня опять будут бить. А я не могу, — понимаете? — не могу, чтобы меня опять били.
Он умолк, слегка задыхаясь. А комната уже наполнилась другими лицами. Он хорошо их знал, эти суровые лица новой власти. Но и среди них — молодые.
Диктатор что-то говорил о выдающемся ученом, профессоре Грегоре Мальциусе, который состоит отныне на службе у нового государства.
— Возьмите ручку, — вполголоса распорядился генерал. — Чернильница здесь, профессор Мальциус. Теперь можете подписать.
Профессор Мальциус сжимал пальцами большую старомодную чернильницу. Она была полна — слуги Диктатора работали исправно. Они расстреливали за измену тщедушных людей с глазами фокстерьеров, но поезда у них ходили по расписанию, а чернильницы не пересыхали.
— Государство, — задыхаясь, сказал он. — Да. Но наука не знает государств. А вы — маленький человечишко, маленький, незначительный человечишко.
И раньше чем генерал успел ему помешать, он схватил чернильницу и швырнул Диктатору в лицо. Спустя мгновение кулак генерала ударил его выше уха, и он упал за стол. Но, лежа там, он все равно видел через треснутые очки нелепые чернильные кляксы на лице и мундире Диктатора и кровоточащую ранку над глазом. В него не стреляли; он так и подумал, что будет слишком близко к Диктатору и они побоятся выстрелить сразу.
— Вывести его и расстрелять. Сейчас же, — сухо произнес Диктатор. Он и не подумал стереть с мундира чернила — профессор Мальциус почувствовал к нему уважение. А потом все бросились к профессору Мальциусу, спеша опередить друг друга. Он не сопротивлялся.
Пока его гнали по коридору, он то и дело падал. При втором падении очки разбились окончательно, но это уже не имело значения. Очень торопятся, сказал он себе, но тем лучше — когда не видишь, можно не думать.
Время от времени он слышал звуки собственного голоса, свидетельствовавшие о том, что ему нехорошо; но голос существовал отдельно от него. Он видел Грегоропулоса, очень ясно… Вильямса с его свежим английским румянцем… и всех, кого он учил.
Он не давал им ничего, кроме работы и истины; они же взвалили на него страшное бремя доверия. Если бы его опять стали бить, он мог бы их выдать. Но этого он избежал.
Он поддался последней слабости — ему захотелось, чтобы о нем узнали. Не узнают, конечно, — он умрет в замке от тифа, об этом с прискорбием сообщат газеты. А потом его забудут, останутся только труды — так и должно быть. Он всегда был не слишком высокого мнения о мучениках — истерики в большинстве. А хорошо бы Боннар узнал о чернилах; такая грубоватая комедия не в его вкусе. Что поделаешь — крестьянин; Боннар ему это часто говорил.
Они вышли на открытый двор, и он вдохнул свежий воздух.
— Тише, — сказал он. — Чуть тише. Что за спешка? — А его уже привязывали к столбу. Кто-то ударил его по лицу, на глазах навернулись слезы. — Мальчишка, перепачканный чернилами, — пробормотал он сквозь выбитые зубы. — Причем истеричный мальчишка. Но истину не убьешь.
Это были не самые удачные последние слова — и он понимал, что не самые удачные. Надо придумать что-нибудь покрасивее — не осрамить Боннара. Но ему уже вставили кляп; тем лучше — избавили от лишних трудов.
Тело его, привязанное к столбу, болело, но зрение и ум прояснились. Он мог разглядеть вечернее небо, серое от мглы; небо не принадлежало ни одной стране, а принадлежало всему миру.
Он различал высокий серый контрфорс замка. Замок превратили в тюрьму, но он не всегда будет тюрьмой. И когда-нибудь, наверно, вообще перестанет существовать. А вот если найдена крупица истины, она будет существовать всегда, покуда будет кому ее помнить и открывать заново. Только лживые и жестокие всегда терпели неудачу.
Шестьдесят лет назад он был мальчиком, ел жидкий капустный суп с черным хлебом, жил в бедном доме. Жизнь была горька, но он не мог на нее пожаловаться. У него были хорошие учителя, и его звали Медведем.