— Отчего же? Съездил потом, лет через тридцать. Сначала в Северную, потом в Южную. Кино мы им там в культурном центре крутили — «Цирк». Сидят, смеются, петлюровцы…
— А почему «петлюровцы»?
— Не знаю. Так мы их звали. Сидят, щурятся — чистый Петлюра. Хороший народ, работящий.
— А когда ж ты, Саныч, взаправдошную за границей очутился?
— А было это так. Я тогда в армии уже служил. В Литве. Теперь-то уж это заграница. Ловили мы «зеленых братьев». Это ихние национальные партизаны. Сурьёзные ребята. Уважаю. По ночам они нас резали. Как кутят, ей Богу. Но это-то другая история, тоже обхохочешься.
«Ничего себе, обхохочешься», — подумал я. А Саныч поплотнее обмотался простынёй, заговорщически крякнул и продолжал:
— И вот однажды приходит в казарму офицер и говорит: тридцать минут на сборы… Ёлкина вошь! Куда! Чего! Темень. Собрались, построились — и в состав. Без окон — без дверей. Сутки в составе, потом — в корабь, в трюм. Большо-о-ой корабь. Плывём. День плывём, два плывём. Сбились со счёта: часов ни у кого нету, наверх не выпускают. Плыли — плыли, приплыли. Выходим: жарко, песок, пальмы. Ну, думаю, Грузия какая-нибудь. Гляжу: негры без порток. Нет, не Грузия. Грузин-то я знаю, они как мы, только почернявей, вино пьют, а не водку, и песни поют разными голосами. Нет, это не Грузия. Только некогда нам было выяснять про грузинских негров. Отвели нас в загон с высокими стенами, дали лопаты: копай. Копали неделю. Однажды на перекуре подходит ко мне Гришка Мордаев, сержант, и шёпотом говорит: ты, говорит, знаешь, дубина, где мы находимся? Я: сам дубина, нет, не знаю. А он: на Кубе. Я: как? На острове свободы? — На нём. — Врешь. — Зачем врать? Завтра назад поедем. Инцындиент, говорит, исчерпан. — Кто исчерпан? — Дубина ты… Так и поговорили. На следующий день, действительно, засадили нас в корабь — и на Родину. Это я уже потом узнал, что был Карибский кризис и всё такое. Так вот я и побывал первый раз за границей. Потом я на Кубе много бывал. Хороший народ, весёлый. Бабы только у них очень уж того… неперечливые. В смысле: безобразничают от души. Да и мужики тоже. Как кошки, ей Богу, под каждым кактусом, прости Господи… Придешь на пляж, прямо хоть в море не смотри: парочки — как поплавки во время клёва. И наяривают, и наяривают. Срам. Хотя дело понятное: солнце, воздух, океан. Тянет на общение-то.
— Ну, а что же после армии?
— А после армии направили меня Партия и Правительство в институт. Будешь, говорят, педагогом. Я: педа — что? Они: не матерись, боец. Будешь учиться на учителя. Выучился я на учителя… Ты, сынок, плесни мокроты-то на печку, а то тут как в Сахаре: волосья от сухости на грудях шевелятся.
— А можно? Тут и так за сотню
— Можно.
Я сходил за водой. Плеснул из деревянного ковшика на электрическую печку. Печка сухо зашипела, как камыши под порывом ветра, и раскаленный воздух дохнул в парилку.
— Ммм… Сильна, курррва… Выучился я на учителя. Учу детишек в школе. Год учу, два…
— Чему учил-то?
— А всему подряд: и пению, и физкультуре, и литературе, и географии… Школа сельская, учителей не хватает. Учу. Чувствую: сатанею на одном месте. Лягушка-путешественница снится. И тут как раз Партия и Правительство говорят: даёшь, говорят, учить русскому языку наших зарубёжных меньших братьев. У меня сердце-то и забилось. Ну, тыр-пыр, приезжаю по разнарядке в Москву. Здравствуй, товарищ Чуркин. — Здравствуйте. — Партейный? — Есть малость. — Служил? — Был грех. — Учитель? — Он самый. — Поедешь в Алжир. — Какое слово? — Алжир. Арабский с французским знаешь? — Освоим.
— Освоил, Саныч?
— За десять месяцев. Манже, тужур, Тур-Эфель, пардон, юи, нон — всё это я усвоил. А арабский там ни к чему был, он там как попУ веер. Все по-французски балакали. Прибыл. Кругом Африка. Приезжаю в наш культурный центр. Там сидит директор в муку пьяный. Ты, говорит, кто? — Чуркин. — Славно, славно… Какая замечательная советская фамилия. Чуркин. Славно, славно… Что, Чуркин, умеешь? — Всё. — Славно. Какой замечательный советский ответ: всё. Ну, к примеру… — Стреляю хорошо. — Славно. Но это пока не нужно. А ещё что? — Да вы, говорю, меня не терзайте. Скажите прямо. Что нужно, то и сделаем. — А нам, Чуркин, ничего не нужно. — Как это? — А так. Сидим тут, как динозавры, и не знаем, чем бы заняться. Впрочем, вот что… Ты кино крутить умеешь? — Умею. — Славно, славно… Вот и будешь кино крутить.
Так я и стал кинокрутом. Садимся, бывало, в грузовик — и в Сахару, к туарегам. Приезжаем в какую-нибудь Гардаю (это Бог знает где, в Мзабе, почти через всю Сахару), натягиваем вечером простыню — и крутим. Очень они уважали фильм «Чапаев». Мы через этого Чапаева с моим напарником Андрюшкой Лиснянским один раз чуть кеды не надули.
— Чего?
— Ну, чуть не погибли.
— Как это?
— А так. Идет фильм. Туареги сидят. То, сё… Анка, Петька… А тут сцена психической атаки. У Анки лента-то кончилась, помнишь?
— А то…