Мне показалось, что этот аквариум является эмблемой западного мира. Но я на этом ни в коем случае не настаиваю.
После пираний я бежал за пивком для Йенса в местный минимаркет. Продавщица, похожая на Фёдора Емельяненко, понимающе улыбалась и говорила что-то типа: «Русишь морган бир». И мне было каждый раз немного стыдно за мой народ.
Потом до вечера я гулял по Берлину.
Я исходил Берлин, почтительно равняясь на телеспаржу, во все концы. И еще раз очень полюбил этот город, его горластых турецких эмигрантов, оптимистичных пенсионерок с кровавоокими шпицами, розовощёких юных немок, пышущих моральной устойчивостью в сочетании с инстинктом деторождения.
Я люблю тебя, Берлин.
В день моего отъезда, утром, Йенс сказал мне:
— Всё-таки вы, русские, страшные бездельники. Ленивый вы народ. Хотя и симпатичный…
— Где ж я ленивый-то?..
— Целый день гуляешь, дурака валяешь. А я вон, как проклятый, день и ночь… работу ищу. Устал, как трактор. Надорвусь вот — будете знать…
Он шмыгнул носом, глубоко вздохнул, на минуту прильнул к компьютеру, безнадёжно шепнул: «Так и нет работы! Майн Готт». Откинулся на подушку и спросил:
— Рыбкам дал?
— Дал.
— Съели?
— Не то слово.
— Сгоняй за пивком. А то я совсем заработался.
— Да мне ж в аэропорт… Не опоздать бы.
— Авось не опоздаешь.
Я не опоздал. И не только за пивком. Через час после моего приземления в Домодедово мир узнал об извержении исландского вулкана Эйяфьятлайокудль. Еще пару часов, и засел бы я в Берлине на неделю-другую.
Меня впереди ждала всякая ерунда: лекции на пяти факультетах, две недописанные монографии, шесть статей и рассказ для «Моей семьи». Везучий я человек: по жизни гуляю, дурака валяю. Все на авось да на кабы. Никакой трудовой дисциплины. А бедный Йенс вкалывает там, в своём берлинском Бутове, работу ищет.
Кстати, работу он до сих пор так и не нашел. И, наверное, до пенсии уже и не найдёт. Зато пособие ему повысили в полтора раза. А мне зарплату — нет.
И так нам всем и надо, бездельникам.
Иншалла!
Я уже как-то рассказывал: детство мое прошло в Алжире, среди арабов.
Потом мне по нескольку раз приходилось бывать в разных арабских странах: в Египте, Тунисе, Иордании, Катаре, Палестине…
Я не специалист по арабскому языку и культуре, не арабист, но, мне кажется, немного чувствую этот мир. Арабский космос очень сложный, противоречивый. В чем-то невероятно жизнеутверждающий, веселый. В чем-то угрюмо-трагичный, почти безысходный. И то, что происходит сейчас в Тунисе, Ливане, Египте, Бахрейне и других странах этой, как сказали бы греки, «ойкумены», — весьма закономерно.
Политика, экономика, религия — все это само собой. Об этом не будем. Есть, что называется, арабский национальный характер. Вот это важно. Арабы, конечно, все разные. Строго говоря, алжирцы или египтяне — не совсем арабы (вернее даже изначально — совсем не арабы). Арабы — это аравийцы, жители аравийского полуострова. А уже потом, когда аравийцы завоевали полмира, арабизированные народы начали борьбу за равноправие с аравийцами — шуубию. И в результате стали такими же арабами, как саудовцы или йеменцы. Словом, все это сложно. И все же.
Любой араб в душе — поэт. В широком смысле этого слова. Он воспринимает мир очень эмоционально. (В общем — как мы). Причем — во всем широчайшем спектре эмоций. Пожалуй, более эмоциональной, экспрессивной, неистовой, безудержной, экстатической (от слова «экстаз») религиозной книги, чем Священный «Коран» на земле не существует. Такова же и вся арабская поэзия, и вся арабская жизнь (включая политику, экономику и прочие менее приятные вещи). Арабы даже торгуются с вдохновением. Торг для араба — это поэма. Прекрасная и увлекательная сама по себе, безотносительно к результату.
Сейчас — два слова про арабскую поэзию, а потом я расскажу короткую историю про то, как я был последний раз в Египте.
Вот вам самый типичный жанр арабской поэзии — касыда. Существуют сотни тысяч касыд. Все они разные, но построены по единому образцу.