— О Господи!.. Это точно? В смысле что — Камбожда?..
— Точно. Так что, — обратился отец ко мне, — полетим, Володька, с тобой в Камбоджу.
Очень хорошо. Я согласен лететь в Камбоджу. «Камбоджа» — это что-то круглое, разноцветное, веселое. И с яркими узорами, типа елочной игрушки. Или хохломской сахарницы, которая стоит у нас в серванте.
Через неделю, а может и через месяц (в детстве все это ой как неважно!) отец пришел вечером опять весело-озабоченный. Мама, оторвав глаза от вязания:
— Ну?
— Алжир, мать…
— О Боже мой!.. Где это?
— В Африке.
— Кошмар какой! Это же жарко.
— Не очень. Это северная Африка. Там сейчас плюс шестнадцать. Ну, Володька, едем в Алжир?
— А Кабомжа?
— «Кабомжа» отменяется. Там политический переворот. Летим в Алжир.
Интересно: «переворот». Я представляю, то в серванте бабушка перевернул хохломскую сахарницу. И ничего не понимаю. Ну и ладно. Алжир мне тоже нравится. Он большой, толстый, добрый, как папа Вадика Люлина Федор Антонович. Вадик — дразнила, а Федор Антонович все время дает то «ириску-сосиску», то «козью наку». Он так и говорит:
— На-ка тебе, мужчина, ирисскую сосиску.
Или:
— На-ка тебе, мужчина, козью наку.
А сам такой толстый, алжирный, добрый и улыбается.
Кончилась зима. Начались запахи, запахи. Зимой на улице их очень мало, весной много. Растаял снег, похожий на мокрую шерсть и пахнущий ею. Пришла весна, и сразу запахло мокрыми собаками.
Да, звуки тоже были. Заорали мартовские коты: как будто вынимают старые ржавые гвозди из заборов.
Потом, где-то в середине апреля, стало тепло и пыльно, и от черной земли пошел дух старого засохшего шоколада. Уже все зазеленело, расцвело, и от черемухи повеяло бабушкиным лекарствами, а потом заворожила сирень — какой-то сладкой-сладкой загадочной резиной. А мы всё не летели в Алжир.
Но в один совсем уже жаркий майский день, пестрящий березовыми сережками, отец открыл большой желтый чемодан и сказал:
— Ну, собираемся.
Я сразу принес пластинку с Хоттабычем. Остальное меня не интересовало.
Сборов я не помню, перелета тоже. Он был ночной. Помню только: глубокой ночью перед таможней меня разбудил отец, дал мне под мышку зеленый пластмассовый паровозик:
— Держи.
Паровозик почему-то был очень тяжелый. Я сказал, отчаянно зевая:
— Тележо.
— Ничего, — сказал отец, — ты ведь настоящий мужик. Держи, как будто тебе не «тележо», а легко.
Таможенник долго рылся в наших чемоданах, а я мужественно зевая и кряхтя, стоял с паровозиком. После таможни отец взял у меня паровозик и сказал:
— Молодец.
Потом, через много лет, я узнал, что паровозике были шоколадные конфеты. Проыезти можно было килограмм. А в паровозике — еще килограмм. Дарить алжирцам и есть самим. Так я в пять лет впервые стал контрабандистом.
Водку провозили в грелках и в бутылках от детского питания. Деньги, обернутые в фольгу, потому что она не просвечивается, — например, в ремне. Шерсть в виде шерсти возить было нельзя. Поэтому перед выездом из того же Алжира из мохера вязали кипы свитеров, кофт, шалей. Летом в трех шерстяных кофтах — как бояре в трех шубах. Совок на выдумку хитер. Но это я все узнал потом.
Алжир встретил нас белой пеной цветущих нефлей, живым, словно мыслящим мутно-синим стеклом Средиземного моря, алыми, как венозная кровь, маками-асфоделями. Прямо около дорог, точно тисненые доисторические грибы, лежали теплые пыльные черепахи. В городе пахло хной и раскаленным картоном арахисов. Развалы мандаринов напоминали московский Новый год. В Новый год мне полагался один мандарин, а сейчас — объешься ими, оранжевыми, глянцевыми, алжирными. С минарета несся мерцающий горловой рёв муллы. В тени на корточках повсюду сидели настоящие Хоттабычи в чалмах с лицами сухими и морщинистыми, как медная чеканка. Женщины — все в белом с покрытыми хайеками лицами. Одни только мокрые смородины глаз и ступни и кисти, все в хне, словно в йоде с кровью.
Всего этого было так много, что я чуть ли не каждый час засыпал от впечатлений. А может — от перемены климата.
Жизнь постепенно налаживалась. Нам дали квартиру, с каменными полами, с большой козьей шкурой в гостиной. По стенам и потолку юркали ящерицы цвета хаки.
У нас появились знакомые: французы, наши, немцы, болгары… Наш район был чем-то вроде резервации для иностранцев. Арабы, впрочем, здесь тоже жили. Отец преподавал, мама хозяйничала, я, слушая Хоттабыча, играл в паровозик на козьей шкуре. По воскресеньям мы все вместе ходили на базар. Часа по два в день я гулял во дворе. Арабчата из-за забора кидались в нас, иностранцев, камнями. Это была не злость, не ненависть, просто такой элемент этикета. Мне отбили плечо и коленку. Вволю накидавшись камнями, сопливые арабчата перелезали через забор и начинали дружиться с нами. Развлечения у нас были незатейливые. Соревновались: кто дальше плюнет, кто (пардон) выше написает на стенку, кто дольше проходит с вывернутыми нижними веками, кто сможет откусить у ящерицы хвост, чтобы не вырвало.