А потом я стал моржевать. Моржевал несколько лет на Путяевских прудах в Сокольниках. Можете проверить, там меня, может быть, еще помнят.
Моржи — народ интересный. Где-то треть моржей — бывшие алкоголики. У них нет выбора: или прорубь — или вытрезвитель. И вот они по два часа, сизые от удовольствия, задорно бегают босиком по снегу, потом долго-долго, фырча и блаженно матерясь, плавают в тяжкой, как глицерин, ледяной воде. И потом сил пить водку уже нету.
Другая треть — люди, помешанные на своём здоровье. Часто они сочетают моржевание еще с чем-нибудь. Я знал одного милого перца, который: моржевал, лечился уринотерапией, исповедовал раздельное питание, практиковал йогу, голодал и занимался дыхательной гимнастикой. На простые человеческие вопросы типа: «который час?» или «как пройти в библиотеку?» он не отвечал. Ему просто было некогда. Он был занят своим здоровьем. Ему некогда было даже, извините, сходить по-большому. Да и нечем. Потому что вместо «большого» он предпочитал шанкпракшалану. Это такая индийская очистка желудка и кишечника. Берется пятиметровый бинт и заглатывается. Потом ждешь, пока он распространится по организму, а затем выпиваешь два литра физраствора, по простому соленой воды, и медленно и задумчиво, склоняясь над очком, вытягиваешь то, что было бинтом, изо рта. В общем, бухенвальдская нирвана. К тому же индусы это делают раз в пять лет, а наш путяевский мега-йог — еженедельно.
То он сидел в позе лотоса, прихлёбывая мочу из майонезной баночки. То грыз морковку в проруби. То, обессиленный от месячного голодания, лежал у проруби и дышал нижней левой четвертью живота. Кончил он логично: в дурке, где с головой ушел в даосские рецепты бессмертия.
Мне нравился моржевой адреналин. Ноги, правда, примерзают ко льду и руки — к железным поручням, когда вылезаешь из проруби, но это пустяки. Морда вся обморожена — но и это мелочь.
Однажды в воскресенье в Сокольниках устроили соревнование по плаванию в проруби. Прорубили дорожки, метров пятьдесят туда-обратно. По двое прыгали и плыли. Пятьдесят метров. При минус двадцати пяти — это всё-таки сильно. Но я решил, что я — йоу! — полярный дельфин, сын Папанина и Снегурочки, и принял участие в этом веселом чукотско-бразильском карнавале.
Некоторые доплывали.
Когда я прыгнул и попал в воду, первое ощущение было, что я промахнулся мимо проруби и плашмя долбанулся всей требухой об лёд и теперь лёд подо мной медленно тает. Это было как в кошмарном сне. Я стал грести. Гребки были тоже как в кошмаре: знаете, когда хочешь что-то сделать во сне, и у тебя не получается.
В замедленной съемке я проплыл до того конца проруби и поплыл обратно. Мелькнуло квадратное синее лицо моего созаплывца, бывшего алкаша Феди. Вернее, мелькнули: синее лицо, красные глаза и белые губы, обрамляющие черный ужас рта. Одной фиолетовой рукой Федя держался за лёд, а другой — зеленой — зачем-то пытался опереться на воду. Наверное, ему вдруг резко разонравилось плавать, и он решил вылезти из этого зловещего ледяного бардака.
Я не знаю, чем там, у разноцветного Феди, кончилось. Я мужественно поплыл назад и доплыл, вернее, дополз по воде, до финиша. Я стал медленно поднимать счастливое, как мне казалось, лицо вверх. Меня фотографировал корреспондент рабочей газеты, в шубе, валенках, подонок, и ушанке. А другой гнус, в дублёнке, унтах и шерстяном шлеме, совал мне в рот, как гастрологическую кишку, ледяной микрофон и спрашивал что-то вроде:
— Что вы чувствуете в этот прекрасный момент?
Я хотел сказать им:
— Все хорошо. Я чувствую себя отлично. Только дайте же вылезти, падлы!
Но когда я окончательно поднял улыбающееся лицо и уже собрался сказать все это, они как-то порывисто отпрянули от меня. В их глазах были скорбь и ужас, и шерсть на унтах журналиста стала дыбом. Как будто перед ними был не улыбающийся победитель моржевого заплыва, а не знаю кто. Морж Серёжа, из тех, заботящихся о своем здоровье, который благоразумно не принял участия в заплыве и наблюдал за мной с берега, потом мне рассказывал:
— Ты улыбался, как Медуза Гангрена.
Я получил грамоту за победу в заплыве, но моржевать бросил. И много лет моя забота о здоровье выражалась исключительно в обильном питании, долгом сне и многосекундных прогулках по балкону.
Но у меня был тёща. Я понимаю, что говорить о тёщах — это петросянство и пошлятина. Но я должен о ней сказать, потому что я убеждённый реалист. Я считаю, что реализм — это как спирт. А всё остальное, всякие там постмодернизмы, — это ликёры, коктейли и прочие враги печёнки. Я реалист. А реалист обязан беречь печёнку и говорить правду, даже если она (правда) — тёща и даже если она (тёща) давно сидит в ней (печёнке). Я немного запутался, но — мужественно продолжаю.
Итак я говорю о тёще. Тем более, что это — бывшая тёща, а говорить о бывшей тёще — это так же безнаказанно, как о древнем Египте.
Единственное, чем занималась моя тогдашняя тёща — она заботилась о моем здоровье. Причем исключительно на словах. Она могла часами тревожно заботиться о зяте: