Я встал — думал, что ли, отделаться так от его вопроса.
— В чем именно мои обязательства перед вами? — я старался держать себя в руках — не выдать своего раздражения.
— Каждый из нас — часть человечества. Если я тону, ваш долг помочь мне спастись.
— В незнакомом водоеме, вдобавок не умея плавать?
— Не умеете плавать, так бросьте веревку.
— Как я вам уже говорил, не исключено, что я под подозрением. Откуда мне знать: может быть, вы — советский агент и хотите меня подставить, может быть, в комнате жучки, и что тогда? Мистер Левитанский, прошу вас, я больше ничего не хочу: ни слушать вас, ни спорить с вами. Готов признать, что я, лично я, неспособен вам помочь, и прошу вас уйти.
— Жучки?
— В комнате установлено подслушивающее устройство.
Лицо Левитанского помертвело. Он погрузился в свои мысли, с минуту посидел так, потом тяжело поднялся.
— Я больше не прошу вас помочь. Уверен, вы на это не пойдете. И не порицаю вас. Тем не менее, господин Гарвитц, хочу сказать одно: изменить имя — дело нехитрое, куда труднее изменить свою натуру.
Левитанский ушел, оставив после себя запах коньяка. И испортив воздух.
— Вернитесь! — позвал я его, позвал не очень громко, но если он и услышал меня — дверь уже была закрыта, — то не ответил. Скатертью дорожка, подумал я. Не то чтобы я не сочувствовал ему, но что он сделал с моей внутренней свободой? Стоило ли ехать за тысячи и тысячи километров в Россию, чтобы попасть в такой переплет? Нечего сказать, хорошенький получился отдых.
От писателя я освободился, но освободиться от его рукописи оказалось не так-то легко. Вот она — на кровати.
Чье это дитятко — его, вот пусть он о нем и заботится.
Клокоча, я завязал галстук, надел пиджак и заказал — через англоговорящую службу гостиницы — такси.
Полчаса спустя я колесил взад-вперед по Ново-Остаповской улице, пока не разыскал наконец многоквартирный дом, где, как мне помнилось, жил Левитанский. Ан нет, я ошибся, просто этот дом мало чем отличался от дома Левитанского. Я расплатился с шофером и исходил улицу из конца в конец, пока не набрел на вроде бы нужный дом. Однако, только поднявшись по лестнице, я удостоверился, что пришел, куда следует. Я постучался в дверь: на пороге показался Левитанский — постаревший, отрешенный, точно только что вернулся из долгой поездки или оторвался от работы, в которую ушел с головой, с ручкой в руке, — и уставился на меня. Без всякого интереса.
— Левитанский, поверьте, я от души вам сочувствую, но сейчас, на этом этапе моей жизни, учитывая мое состояние и недавние потрясения, я просто не могу ввязаться в такое опасное дело. Мне, право, очень жаль.
Я сунул ему рукопись и спустился вниз. Выбегая из дому, я встретил в дверях Ирину Левитанскую. Она узнала меня — в глазах ее еще до того, как я наскочил на нее, отразился испуг, — откачнулась и полетела на тротуар.
— Г-споди, что я наделал! Извините! — Я поднял Ирину, отряхнул ее юбку и — не слишком успешно — розовую блузку, прорвавшуюся там, где она ссадила плечо и руку.
Почувствовал, что возбуждаюсь, и отпустил женщину.
Ирина Филипповна прижимала платок к носу — из него шла кровь, из глаз ее катились слезы. Мы присели на каменную скамью, девчушка лет десяти и ее маленький братишка смотрели на нас во все глаза. Ирина сказала им что-то по-русски, и они отошли.
— Я боялась вас так же, как вы боитесь нас, — сказала она. — А теперь я вам доверяю, потому что вам доверяет Левитанский. Но я не стану настаивать, чтобы вы увезли его рукопись. Готовы ли вы взять на себя такую ответственность — вам решать.
— Мне бы вовсе не хотелось брать на себя такого рода ответственность.
Она сказала так, словно говорила сама с собой:
— Я, наверное, уйду от Левитанского. Он все время в таком отчаянии, что наша жизнь ни на что непохожа. Он пьет. К тому же ничего не зарабатывает. Мой брат дает Левитанскому — себе в убыток — подменять его на такси два-три часа в день. Так он зарабатывает рубль-другой, но и только, семью содержу я. Переводы он больше не получает. Мало того, наш сосед Ковалевский — я в этом уверена — донес, что он тунеядец. Левитанского вызывают в милицию. Он говорит, что сожжет свои рассказы.
Я сказал, что вернул ему рукопись.
— Да нет, не сожжет, — сказала она. — А если и сожжет, напишет еще. Посади его в тюрьму, он будет писать на туалетной бумаге. Выйдет из тюрьмы — на полях газет. Он и сейчас сидит за столом. Писатель он замечательный, и я не могу просить его не писать, но мне надо решить: готова ли я прожить так всю оставшуюся жизнь?
Ирина, привлекательная, с красивыми ногами, в перепачканной юбке и порванной блузке, погрузилась в молчание. Я оставил ее на каменной скамье, со скомканным платком в руке.