Не помня себя, ничего не соображая, вся как бы ошпаренная исступленным бешенством, Светка завизжала вдруг материным голосом: “Гадина-а! Гадина старая, стерва, ненавижу!” – и зачем-то судорожно схватила бабку за запястья.
– Знаю, для чего ты держишь мне руки, – неожиданно спокойно, с безумной искрой в улыбке тихо сказала бабушка. И шепнула: – Ты хочешь перекрыть мне пульс…
Тогда и бежала Светка в первый раз, без вещей, и была подобрана
Веруней на платформе Кунцево, где металась перед электричкой, спрашивая, в какой стороне Москва.
Было им по двадцать лет.
– Баба! – Гаврилов провозгласил в дверях. – Я смертельно болен.
Чаю давай!
И повалился на сундучок с обувью.
Хорошо, в сущности, когда есть, кому подать тебе стакан воды в старости, подумал Гаврилов, но Светке этого не сказал, чтоб не баловать.
Его облепили горчичниками, воздух дрожал, щипало глаза, Гаврилов оплывал жаром… Он обхватил ладонью Светкин затылок, пригнул, прижал ее лицо к своему. Глазам было жарко, чьи-то слезы сочились меж двух смятых лиц. Сидеть так было неудобно и пришлось вытянуться возле Гаврилова. “Ты – Верка, – бормотал он,
– мое искупление…”
Назавтра он позвонил с работы и сухо сказал, что, скорей всего, не придет, потому что необходимо пойти к Зурабу вешать ковер.
… Маленькая девушка, очень хорошо, как-то необычайно ладно одетая, шла по платформе изумительно независимой походкой. Зонт плыл над ней, искря и потрескивая сиреневым ацетиленом. Светка так и встала столбом, завороженная. Она вся вымокла и не помнила, как очутилась на этой платформе в шлепанцах. А замечательная девушка улыбалась и даже слегка посмеивалась, наблюдая, как паническая толпа штурмует электричку, словно эшелон с хлебом. И ничуть не торопилась, уверенная, что без нее не уедут. Без сигнала ее ацетиленового зонта – который потом
(потом) отдали Светке.
Веруня никогда не торопилась и не спрашивала дорогу. В чужом городе она всегда покупала охапку карт и независимо ориентировалась.
Последней вошла она в вагон, как в лодку, приподняв край длинного чернильно-синего плаща. Уже подрагивали, отсекали створки, – и Светка закричала, припав к мокрому стеклу:
– Это в Москву?! В Москву? – будто чеховская, затянутая в корсет, в камеи…
Веруня обернулась и хлопнула кулачком по литой резине. Дверь лязгнула, – и Светка ввалилась в тамбур.
Веруня сроду не звала Светку в церковь, не навязывала ей своего
Бога, общалась с ним скромно. Только после, когда уже стало невмоготу, когда острое лицо пожелтело, и волосы все выпали от ядовитых вливаний, и суставы выпирали на стеариновых ногах и руках, и колоть уже было некуда, Веруня сказала без выражения:
– На Кировской служит отец Геннадий. Скажи, пусть придет ко мне.
Батюшка оказался молод, с короткой бородой, глаза скучные.
Говорил со Светой в небольшом кабинете, на стене – пара икон с лампадой, на столе – телефон. Светка боялась, что придется уговаривать. В 90-х еще не старый, но больной и раздражительный
Геннадий станет очень популярен, и “выйти на него” будет не так легко. Свою болезнь он будет переносить малодушнее, чем его духовное чадо Вера, и пятидесятидвухлетним покинет свою паству, смердя и богохульствуя.
Пока же о. Геннадий выслушал, склонив голову к плечу, и моргнул.
Да, Вера, сказал он. Да, тяжкий недуг. Буду завтра к пяти, приготовьте все.
Светка не знала, что готовить, но набежали какие-то темные, бледные в платках, тихо переговаривались, Светку отстраняли, как вещь, что-то кипятили, жгли свечки. Отец Геннадий приехал в ондатровой шапке, в дубленке, облачался на кухне. Светку в комнату, где соборовали, не пустили: некрещеная. Из-за двери сочился монотонный голос, изредка падая басовой нотой, а то истончаясь. Потом опять забегали в платках, батюшка переоделся и, мягко ступая, ушел. Смутный, основательный парень в ондатре.
Ушел и унес их молодость, их веселую жизнь. Спалил на своих сладких свечках.
А в ту весну Светка буквально голодала. Обе они учились на вечернем, и Веруня устроила Светку нянечкой в свой интернат, где сама называлась организатором внешкольной работы и где всегда требовался персонал.
Как дремучие корешки с темной мучительной речью и немыми гримасами, маленькие существа ковыляли по коридорам, сидели за партами, пили всякую витаминную дрянь, работали в мастерских и бегали, волоча убогие ноги, и шалили, и смеялись, разевая мокрые рты.
Такой это был интернат.
У многих было недержание мочи. Светку во сне и наяву, на улице, в метро, дома преследовал аммиачный запах. Вечером, перед ночным дежурством она собирала их в спальне и рисовала цветными карандашами. Краски они опрокидывали, воду разливали, размазывали по полу. Она рисовала им цветы, поляны, зверей, всадников. Дети дышали ей в шею, висли на плечах и тихо мычали, подавленные любовью и мечтой.
Потом Веруня кончила институт и осталась в интернате дефектологом. Это такая профессия: любить неудачных детей, вместо того, чтобы сбрасывать их в море со скалы.
Гаврилов, хотя и не был алкоголиком, но пил много и радостно.