— И чего ты все егозишь-то? — щурится старуха на бешено-розовую девкину юбку. — А еще именинница. Именины — святой день. На Зосиму-Савватия пчела именинница. Пчела — простая тварь, а и то в свой день не жужжит, не жалит: на цветочек сядет, — про свово ангела думает.
— Лошадь на Фрола и Лавра проздравляется, — вставил кучер, дуя на щербатое блюдечко.
— В Благовещенье — птица именинница: гнезда не вьет, клеву не клюет, поет, и то тихенько, очестливо.
— В Власьев день вся скотина проздравляется, — снова вставил кучер.
— А в Духов день — земля именинница. В Духов день землю никто беспокоить не смеет. Ни рыть, ни копать, ни цветов рвать — ничего нельзя. Покойников зарывать нельзя. Грех великий землю в ейные именины обидеть. Зверь понимающий — и тот в Духов день землю когтем не скребнет, копытом не стукнет, лапой не ударит. Великий грех. Кажная тварь именины понимает. Червяк — и тот под Ивана Купалу празднует. Огоньки вздует — ангелу своему молится. А вот придет святой день Акулина — Красные Ягоды, — тут тебе и клубника, и малина, и лесная земляника, и клюква, и поляника, и брусника, и смородина, и всякая мелочь лесная именины свои празднует. На Акулину — Красные Ягоды ни волк, ни лиса, ни заяц на ягоду лапой не наступят. На что медведь — и тот опасается. Носом траву пороет, — нет ли чего, не нажить бы беды, — а потом шаг шагнет.
Девка косится испуганно, подбирает прямоступные ноги под розовую юбку. Сопит, вздыхает.
Кучеру тоже захотелось поговорить.
Он мало знает. Был в солдатах. Давно. Гнали на неприятеля. А потом еще куда-то гнали. И еще гнали. А куда — и не помнит. Всего не упомнишь.
— Три года дома не был. А пришел домой, жена: «Федорушка, здравствуй». Детки то же. А в углу, смотрю, люлька. В люльке пеленашка. Пеленашка так пеленашка. На другой день старшенькую свою спрашиваю: «Это кто же у вас в люльке-то?» — «А это, — говорит, — маленький». Ну, маленький так маленький. А на третий день спрашиваю старшенькую: «А откуда же у вас маленький-то взялся?» — «А бабушка, — говорит, — принесла». Ну, бабушка так бабушка. Расти стал. Слышу, — Петькой зовут. Ничего, выкормился. О прошлом годе сына женил, Петька-то. А я так и не спросил, откуда он. Теперь, чать, и сами забыли...
— Вот не помню, — шепчет старуха. — Не помню, когда корова именинница... Неловко так-то не знать. Стара стала, забывчива. А грех, коли обидишь...
Заперли калитку за розовой девкой. День прошел, спать пора.
Трудный был день. Сразу и не заснешь после такого дня. После гостей всегда плохо спится. Чаи, да разговоры, да наряды, да суетня всякая.
— И когда это корова именинница? Вот не вспомнишь, а не вспомнив, обидишь, попрекнешь либо что, и грех. Она сказать не может, смолчит. А там наверху ангел заплачет...
Худо старому человеку! Худо!
Ночь за окошком синяя. Напоминает что-то, а что, — вспомнить нельзя.
Тихо шуршат забытые рекой камыши.
Ушла река. Камыши забыла.
Без стиля
Дмитрий Петрович вышел на террасу.
Утреннее солнышко припекало ласково. Трава еще серебрилась росой.
Собачка любезно повиливала хвостом, подошла и ткнула носом в колено хозяина. Но Дмитрию Петровичу было не до собаки.
Он нахмурил брови и думал:
— Какой сегодня день? Как его можно определить? Голубой, розовый? Нет, не голубой и не розовый. Это пошло. Особенный человек должен особенно определять. Как никто. Как никогда.
Он оттолкнул собаку и оглядел себя.
— И как я одет! Пошло одет, в пошлый халат. Нет, так жить нельзя.
Он вздохнул и озабоченно пошел в комнаты.
— Жена вернется только к первому числу. Следовательно, есть еще время пожить по-человечески.
Он прошел в спальню жены, открыл платяной шкаф, подумал и снял с крюка ярко-зеленый капот.
— Годится!
Кряхтя, напялил его на себя и задумчиво полюбовался в зеркало.
— Нужно уметь жить! Ведь, вот! — пустяк, а в нем есть нечто.
Открыл шифоньерку жены, вытащил кольца и, сняв носки и туфли, напялил кольца на пальцы ног.
Вышло по ощущению и больно, и щекотно, а на вид очень худо.
— Красиво! — одобрил он. — Какая-то сплошная цветная мозоль. Такими ногами плясала Иродиада, прося головы Крестителя.
Достал часы с цепочкой и, обвязав цепочку вокруг головы, укрепил часы посредине лба. Часы весело затикали, и Дмитрий Петрович улыбнулся.
«В этом есть нечто!»
Потом, высоко подняв голову, медленно пошел на балкон пить чай.
— Отрок! — крикнул он. — Принеси утоляющее питье.
Выскочил на зов рыжий парень, Савелка, с подносом в руках, взглянул, разом обалдел и выронил поднос.
— Принеси утоляющее питие, отрок! — повторил Дмитрий Петрович тоном Нерона, когда тот бывал в хорошем настроении.
Парень попятился к выходу и двери за собой прикрыл осторожно.
А Дмитрий Петрович сидел и думал:
«Нельзя сказать ни розовый, ни голубой день. Стыдно. Нужно сказать: лиловый!»
В щелочку двери следили за ним пять глаз. Над замком — серый под рыжей бровью, повыше — карий под черной, еще повыше — черный под черной, еще выше — голубой под седой бровью и совсем внизу, на аршин от полу, — светлый, совсем без всякой брови.
— Отрок! Неси питие!