А они держали его — буйного американца, — целый кордон официантов и посетителей, мужчин и женщин, и он вытащил из кармана горсть монет, которые со звоном рассыпались по кафельному полу. Потом, рассказал он, на него словно налетела собачья свора — официанты и посетители, мужчины и женщины, на четвереньках, хватали катящиеся деньги, а Джордж топал ножищами, чтоб они убрали прочь свои поганые руки.
А потом вокруг него внезапно образовалась пустота, и он стоял и тяжело дышал, а по обе стороны от него — два Наполеона в белых похоронных перчатках и треуголках. Он не знал, в чем его вина, но понял, что его арестовали. Лишь в префектуре, где был переводчик, ему объяснили, что он — политический заключенный, что он нанес оскорбление его величеству королю, потому что топтал его изображение на монете. Его посадили в камеру с семью другими политическими; один из них и был этот его посланец.
— У меня забрали ремень, галстук и шнурки от ботинок, — рассказывал он все так же тупо. — В камере ничего не было, только бадья посредине и нары по стенам. Для чего бадья — не ошибешься: ею для этого самого уже не раз пользовались. Ну, а когда невмоготу станет на ногах стоять, ложись, значит, на нары. Нагнулся я на эти нары поближе взглянуть — знаете, все равно как на Сорок вторую улицу смотреть с аэроплана. Клопы так и снуют, что твои такси. Ну, тут я пошел к бадье. Да только не с того конца ею попользовался, как все, — вывернуло меня наизнанку.
Потом он рассказал о своем посланце. Воистину, нужда научит. Этот итальянец не говорил по-английски, а Джордж, можно сказать, ни на каком языке не говорил, а уж по-итальянски и подавно. Джорджа водворили в камеру часа в четыре утра. Но к рассвету он сумел найти единственного из семи, кто мог оказать ему услугу.
— Он сказал, днем его выпустят, а я сказал, я ему десять лир дам, когда меня выпустят, и он достал мне бумагу и карандаш (в пустой-то камере с голыми стенами, среди людей, у которых отобрали решительно все, кроме последней тряпки на теле, чтоб не замерзли, — деньги, ножи, шнурки, даже булавки и оторванные пуговицы), и я написал записку, а он ее спрятал, и его выпустили, и через четыре часа за мной пришли, ну, а тут стюард оказался.
— Как же ты с ним объяснялся, Джордж? — спросил боцман. — Даже стюард не мог от него добиться толку, покуда они не пришли в консульство.
— Не знаю, — ответил Джордж. — Как-то объяснились. Надо же мне было дать знать, где я.
Мы пытались уложить его спать, но он не захотел. Бриться и то не стал. Кое-чего перехватил в камбузе и сошел на берег. Мы смотрели, как он спускается по трапу.
— Бедняга, — сказал Монктон.
— Почему? — спросил боцман. — Нечего было тащить Карла в это кафе. Мог бы его в кино повести.
— Я не про Джорджа, — сказал Монктон.
— А, — сказал боцман. — Ну что ж, так не бывает, чтоб человек все время сходил на берег, да еще в Европе, и чтоб рано или поздно он не попался кому-нибудь в лапы.
— Да уж, это точно, — сказал Монктон.
Джордж вернулся под утро, в шесть часов. Вид у него по-прежнему был ошеломленный, хотя он был все так же трезв и тих. За ночь щетина отросла еще на полсантиметра.
— Не нашел я их, — тихо сказал он. — Нигде.
Теперь он должен был вместо Карла прислуживать за столом в кают-компании, но, подав завтрак, сразу же исчез: мы слышали, как стюард рыскал в поисках Джорджа по всему судну, кроя его на чем свет стоит. К полудню он явился, отработал обед и снова ушел. Вернулся он к наступлению темноты.
— Ну что, не нашел? — спросил я.
Он не ответил. Только посмотрел на меня невидящими глазами. Потом пробрался к их койкам, выволок один саквояж, покидал в него вещи Карла, захлопнул, прищемив где рукав, где носок, и швырнул его на палубу; саквояж перекувырнулся и раскрылся, полетели белые куртки, носки и белье. Потом Джордж, не раздеваясь, лег и проспал четырнадцать часов. Кок будил его, чтобы он подал завтрак, но это было все равно, что мертвого будить.
Когда он проснулся, ему явно было уже лучше. Он попросил у меня сигарету, пошел побриться и опять попросил сигарету.
— А, ну его, — сказал он. — Пропади он пропадом. Мне плевать.
После обеда он сложил вещи Карла на место. Нельзя сказать, чтоб аккуратно, да вообще-то и не складывал, просто собрал в охапку и запихнул обратно в койку, постоял, подождал, не вывалится ли что, потом повернулся и ушел.
IV
Это было на рассвете. На судно я возвратился около полуночи, и в кубрике никого не было. Когда я проснулся на рассвете, остальные койки все еще были пусты. Я вроде бы снова задремал, и вдруг раздались на трапе шаги Карла. Он шел тихо; я почти не слышал его, пока он не появился в дверном проеме. Он немного постоял в дверях, и полумраке, маленький и тонкий, как подросток. Я быстро закрыл глаза. Он, все еще на цыпочках, подошел к моей койке, постоял. Потом я услышал, как он отошел. Я приоткрыл глаза и стал наблюдать за ним.