Беда только, что я не смог и на этот раз заговорить со своей Анной. Но я был счастлив уже оттого, что она ела мои конфеты и смеялась надо мной. И когда она съела их все, я выложил ей в подол все обливные пряники. Она съела и пряники.
Сам я так и не попробовал ни пряников, ни конфет. Отчего это — от большой любви или от расчета, от скупости или от сердечной доброты?
Домой я пришел с беседок поздней ночью, когда все уже спали, и, голодный, заснул на случайной соломенной подстилке возле курятника.
Утром мать подошла к моей постели. Она не будила меня, а просто остановилась надо мной, заложив руки за спину, и я проснулся сам. Добрая, бедная мама! Она все уже знала. Она знала, что ее несмышленый, но опасно бойкий первенец, живущий в городе без родительского присмотра, где-то раздобыл деньги, — конечно же, не чистые это деньги, не трудовые! — покупает папиросы, курит сам и угощает других, а всякие сласти раздает девкам. Уж и до девок дело дошло!
— Здравствуй, мама! — говорю я ей. — Поесть бы чего-нибудь!
А она мне:
— Скажи, парень, где деньги взял?
И от этих слов счастье всего вчерашнего дня снова запело в моей душе и, вероятно, засветилось в глазах. Я не удержался, и опять понесло меня на хвастовство.
— Я, мама, писатель. Понимаешь, писатель! — говорю я ей, почти захлебываясь от восторга. — Мне заплатили гонорар. Из Москвы перевели. Я израсходовал мало, ты не бойся, я еще и тебе дам денег. А потом опять сочиню чего-нибудь. Гонорар, понимаешь?
— Ты мне зубы не заговаривай, — начала сердиться мать, — правду скажешь, ничего тебе не сделаю. Где взял деньги?
— Так я же правду говорю: я — писатель, поэт. Это гонорар. Творчество, понимаешь?..
Добрая моя мама! Вряд ли она и сейчас понимает, откуда у сына порой водятся деньги: на службу он не ходит, хозяйства не имеет, никаким промыслом не занимается. Сколько лет работали в стране ликбезы, а старая моя мама так и доживает свой век неграмотной и по-прежнему для нее что писатель, что писарь — одно и то же.
— Ах, ты так, сквалыга окаянный! — вконец рассердилась она. — Признаться по чести не хочешь? Думаешь, всю жизнь правду скрывать будешь, не по совести жить? Вот я с тебя шкуру спущу, раз ты писатель…
И в руках у матери за спиной оказалась свежая березовая вица — розга. Она стащила с меня замызганное одеяльце, и я, ненакормленный, неодетый, получил свой первый настоящий гонорар. Конечно, я ни в чем не был виноват, но ведь и она мне только добра хотела. Вот и суди после этого, кто прав, кто не прав.
После боя
Когда в горах стреляют — то ли близко, то ли далеко — и глухое эхо грохочет и обступает тебя со всех сторон, высота и простор ощущаются особенно сильно. Кажется, что ты находишься не на земле — на небе, где-то среди громов. Винтовочный хлопок раздается как разрыв снаряда, выстрел из пушки подобен горному обвалу. И мелкое земное чувство страха покидает душу. Стоишь и удивляешься сам себе: либо ты очень мал среди этих каменных громад, и потому никакая пуля не может тебя задеть, либо очень велик, почти бесплотен, как эхо, и жизни твоей все равно никогда не будет конца.
Утром замер бой в горах. Война словно заканчивалась. Когда совсем стихло, из ближнего аула донесся лай собак. Неожиданно очень громко запел петух. Пахнуло русской деревней. Собачий лай в селениях не умолкал ни при какой стрельбе, но в горячке боя его переставали слышать, как пение птиц, как шум ветра в деревьях.
На небе появилось солнце. Может быть, и его мы с утра просто не замечали.
Появился ветер. И орлы. Ветер можно было увидеть и в небе, если следить за орлами, — он их приподнимал, чуть подкидывал, иногда заставлял резко взмахивать крыльями.
К концу боя я оказался на высокой седловине. Дальше идти было некуда и не нужно. Я оглядел вокруг небо и землю и лег в траву. Лег в траву, ощутил ее влажный свежий запах и услышал стрекотание кузнечиков. Я даже увидел кузнечиков — их было очень много.
Первое время я, кажется, ни о чем не думал. Мне просто было хорошо. Я отдыхал. Полежать не двигаясь хоть полчаса — других желаний у меня не было. Потом я вдруг ясно понял, что война заканчивается и что я живой.
Я повернулся на спину, словно, желая убедиться в том, что я жив, что земля тверда, а надо мною небо.
Небо надо мною было очень высокое, а утреннее солнце не выше гор и освещало лишь отдаленные вершины их. Границы солнца отмечали высоту, шли поверх долин и ущелий от скалы к скале, от холма к холму.
Чем выше поднималось солнце, тем шире расходился его свет по горам, и наконец озарилась самая глубокая долина, засиял весь мир.
Я отбросил винтовку в сторону и раскинул руки. В душе все пело, а я молчал и только улыбался.
«Родные мои, любимые! — думал я, вспоминая при при этом, и мать, и жену, и детей, и всех своих далеких друзей-товарищей. — Скоро мы опять будем вместе. И все пойдет хорошо: я — живой. Где вы сейчас, о многих я давно ничего не знаю…»